Дени де Сен-Дени
5-03-2008, 14:49
Человек, который не стал героем
Обыденность, эти будни так похожи друг на друга. Ничего нет нового, все стабильно, нет потрясений таких, какие могли бы остаться до конца жизни. Только будни, обычные сере будни, скучные, серые. Даже потрясения, которые случаются на работе не имеют никакого отношения к переменам. Неприятный разговор с начальством через неделю забывается, перепалка с подчиненными забывается в тот момент, когда те начинают-таки работать, а не болтать языком.
Вырос я, как миллионы людей, в семье потомственных рабочих. Потомственных, словно в касте со своими особенностями в воспитании. С детства мне зацементировали в голове наиважнейшую истину в жизни: чтобы жить, необходимо работать, - и словно в довесок, со временем приходит осознание: только заработанные деньги могут вывести меня из этой касты, но теперь, мне кажется, что это полная чушь. Мне не позволит то самое воспитание переступить порог безделья. Труд укоренился у меня в сознании, я просто морально и физически не вынесу долгое время безработицы, даже будучи обеспеченным человеком. Труд стал моим наркотиком. Даже на выходных, я чем-то занимаюсь, что-то делаю, ублажаю свою зависимость. В теплые дни, конечно, легче: дача, огород, рыбалка и обучения сына прописным истинам нашей рабочей касты. Все это убивает время и мысли о том, что есть другая жизнь, полная приключений и опасностей. Как же мы, дети труда, зачитывались в юношестве книгами о пиратах, далеких галактиках и бесстрашных рыцарях. Позже, с возрастом, понимаешь, что это мечты и переключаешься на стоящую литературу, более приземленную и приближенную к современному человеку – подвиги наших отцов во время Великой Отечественной, повести о настоящих людях, трудягах, которые стали Героями Социалистического Труда. Со временем не хватает времени и желания что-то читать. Книги заменяет телевизор, DVD и прочие новшества современной жизни. Теперь-то и работа – это даже не призвание, не наркотик, так, привычка, причем, вредная, хотя и не обходимая.
Я хожу на работу, накручиваю стаж, чтобы, будучи на пенсии, жить нормально, наконец-то отдохнуть. Но! Я же не протяну и года без работы. У меня уже не будет тех наивных детских мечтаний о подвигах. Кому из стариков они нужны? Им бы себя не забыть в этом спешно перестраивающемся мире. Я так же, как и мой дед, буду учить внуков тем же истинам трудовой касты, врать и приукрашать о величии наших простых профессий, как же нам хорошо жилось, когда все работали, когда работа – была мечтой, и более достижимой. Теперь даже мой сын смеются мне в лицо, называя отсталым от жизни, низвергнутым до маразма трудоголиком. Я не спорю. В конце концов он все узнает сам, надеюсь я. Вот судьба повернется задом, живот заноет от голода, тогда ты, сынок, поймешь, что работать необходимо. Может, этим мы утешаем себя, а не пугаем их, молодых, которые уже с закрытыми глазами ходят по газону, где когда-то мы набивали шишки на лбу? Может, у них иные ценности в жизни. Конечно, деньги всегда ценились, богатство - это власть, но ведь такие, которые хотят подвигов, как мы, когда-то в юношестве. Но в отличие от нас, эти подвиги для них открыты. Что наши Зарницы по сравнению с их Ролевыми Играми, как говорят, развивающими фантазию, мышление и стратегическое планирование? Хотя, я знаю одно точно, без НВП и ГТО им ни за что не победить, не стать теми, кем они хотят: Гейтсами, Путиными, Медведевыми… И Бог знает, кому они подражают еще? У сына к комнате висит пиратский флаг, музыка звучит непонятная: Металл, говорит. А порой проходишь мимо, а там дудки, гармошки, волынки; приятно и тепло. Неужели вечный беспорядок в комнате это не безалаберность, а просто выплеск энергии в другом направлении, такое яростное стремление к своему счастью, к своей мечте, что у них просто не хватает времени на уборку? Нет. Все же безалаберность, поспешишь, как говориться…
И так изо дня в день. Работа – дом – еда – сон – работа – дача – дом – работа. Словно мы детей растим, чтобы те также работали на унитаз! Как мне иногда хочется совершить подвиг, но времени на него нет, работа. Да и жене, хотя та пилит и пилит, не очень-то хочется перемен. Стабильность – вот кредо жизни каждой женщины, которая имеет очаг, занимающий ее внимания и заботу. Ей не нужен герой на пять минут, ей нужен человек, трудоголик, чтобы вырастить детей, поднять их на ноги и прочее. И я соглашаюсь, потакаю в чем-то мелком. Даже в отпуск не уезжаю на море, как мне хочется, а еду на дачу, к родным шести соткам, поднятым на своем же горбе.
Эта стабильность утомляет, конечно. Но если посмотреть с другой стороны, я не знаю, как можно жить по-другому, даже представления не имею о том, как живут Звезды и сильные мира сего. Ворчу на телевизор, но поделать-то я все равно ничего не могу. Все тщетно. Однако в этом стабильном единообразии есть своя прелесть: мне не нужно думать, планировать обвалы рынков, анализировать курс Рубля относительно Евро или Йены, и тем более не за чем знать, как регулируется Доу Джонс. Я живу и работаю, тихо, мирно, буднично. Может, кому-то и сгодятся холодильники в магазинах, на которые я гну стекла по итальянской технологии?
Проходит день, неделя, месяц. Новый год. И все сначала. Сын растет, в Университет поступил. Все вроде хорошо, даже удачно. Может быть, он выберется из нашей трудовой касты, станет Лауреатом Нобелевской Премии или еще какой Премии? Но для меня останется та советская обыденность, эти будни так похожие друг на друга.
Дени де Сен-Дени
5-03-2008, 22:46
Меня сегодня рвет и мечет... точно, скоро же нерест...
В спальнеЕго миниатюру не приняли, сказали, что она излишне тошнотворна. Жаль, что редактор, который ее прочел, умер. Он бы пояснил причины страха, что схватил его за глотку и вырвал гортань, что разметал затем его окровавленные внутренности по спальне, да так бесшумно, что жена редактора узнала о загадочной гибели мужа только на утро, когда почувствовала сквозь сон неприятный сладковато-затхлый запах разлагающейся плоти. Справа раздавалось тихое хлопанье, размеренное, словно метроном, запущенный в темпе адажио. Она невольно посмотрела вниз, на лужу, залившуюся под кровать. В эту лужу в такт звуку падали капли крови, растворяясь в бордовом цвете. Жена редактора проследила путь капель по кровяным разводам на тумбочке, по небольшому озерцу в подставке под горшок с денежным деревом, по листьям которого все еще струились кровавые ручейки. На самой верхушке, словно в агонии, содрогалось сердце мужа, выплескивая очередные порции пунцовой влаги.
В ужасе она повернула голову налево, медленно, подсознательно осознавая, что должна увидеть – тело с вывороченной грудной клеткой. Слева, как обычно посапывала чернокудрая с короткими уложенными волосами голова мужа, только серые глаза его были открыты. Они жалобно, умоляюще смотрели на нее, будто просили не то помочь, не то простить. Муж ее, редактор литературного журнала, печатающего рассказы так или иначе связанные с мистикой, иногда спал с открытыми глазами, бормотал во сне, после прочтения действительно животрепещущих рассказов своих авторов. Однако никогда она не видела такие вымоленные глазища, уже остекленелые. Черные брови забрались на лоб, а губы, казалось, безвольно, сами по себе изображали улыбку. Только она, любящая жена, могла разглядеть тончайшее изменение в его мимике.
Тела нет! – вдруг осенило ее. Лежала только голова с разодранной шеей, будто надрезанной тупыми садовыми ножницами, которые оставляют ужасные рваные края. С подушки свисали вытянувшиеся трубки-вены, часть окровавленных позвонков да ошметки шейных мышц.
Закрыв глаза, только бы не видеть ужасов, сглотнув, жена заставила себя не дрожать; оставалось сохранять спокойствие, держать себя в руках и собраться с мыслями. Помогая себе руками, она подтянула ноги и обхватила их руками, надеясь, что это спасет ее от странного озноба, пронизывающего тело. Боли не было, страх тоже куда-то запропастился. Только немой шок, которому она старалась не поддаваться, напрягаясь, но где-то в горле образовался сводящий мышцы ком. Ей не хватало воздуха, отчего ее дыхание постоянно сбивалось, резонируя с адажио падающих в кровавую лужу капель.
Когда она открыла глаза, прямо перед собой увидела расчлененное тело мужа. На столбиках кровати бывшие там деревянные шарики укрывали кисти рук, словно надутые резиновые перчатки. В ноги, вместо костей были вставлены ножки торшеров, которые стояли в углах комнаты, возле диванчика и книжного шкафа. Прямо перед телевизором располагался ало-белый столик, поставленный на разделенные предплечья и плечи мужа; что изображало столешницу, она догадалась сразу: не раз она гладила его чистую, слегка вогнутую спину, однако с хорошо различимыми позвонками. С люстры, словно новогодний серпантин, свешивался кишечный тракт, а флаконы были заполнены органами: желудок, печень, легкие и мочевой пузырь с почками, похожими на маленькие сморщенные баклажаны. Ее бы стошнило, если бы не ком, накрепко обосновавший в глотке, теперь он не терзал, он обжигал и раздавался вширь, преграждая желудку выплеснуть желто-коричневую смесь из кислот с цельными кусочками пищи.
Ей захотелось бежать из спальни. Она взглянула на дверную ручку – и ее, наконец, вырвало; на рычажок был натянут…
Редактор оторвался от чтения, ослабляя сжимавший горло галстук, и уставился на автора предоставленной ему миниатюры. Сглотнув, он подытожил: «Извините, но мы не будем печатать эту миниатюру, для читателей она покажется излишне тошнотворной».
Аурелика де Тунрида
5-03-2008, 22:53
Неплохо, если бы не те самые "но" в количестве 2-ух или 3-х штук, о которых ты и сам прекрасно знаешь. А так довольно забавно. Описания мне понравились. "Живенько".
Дени де Сен-Дени
11-03-2008, 12:56
Второй рассказ о Комнате Звезд. Напоминаю: она реально существовала, как и Коридор Жизни, Стена Звезд и Комната Духов, но где вымысел, а где правда, не скажу.
Коридор Жизни
Герман повернулся на мысках. Раздался пронзительный скрип. Отставив ногу, мужчина заметил обломок красного кирпича, походившего на окровавленный наконечник копья, который только что вытянули из тела животного – оно лишь недавно прекратило стонать; кирпичная крошка была рассыпана в разные стороны по бетонному полу, подобно брызнувшей крови. Герман наступал на многие осколки кирпичей, казавшиеся битыми черепками глиняной посуды или человеческими, но обратил именно на этот: он указывал строго на яркую в косом свете голубого уличного фонаря деревянную дверь из ссохшихся досок, между которыми чернели полосы и дыры. Было очевидно, что за створкой царил мрак. Мужчина обернулся: коридор по-прежнему был пуст, лишь из разбитого окна в его конце доносилось обычное вечернее оживление: шуршали машины по зимней, оледенелой дороге, слышались голоса – кто ругался, билась о фрамугу форточка. Здесь же в старом, заброшенном здании приглушенно сопела ночь, слабо завывал ветер. Герман вновь повернулся к двери, обдумывая, что же ему все-таки надо в этом забытом людьми месте, что же его притянуло в этой комнате, кто ему приказал прийти сюда в зимний вечер? Потянувшись к медной ручке в зеленых с белой каймой пятнах, мужчина замер, не решаясь повернуть сферический набалдашник.
Герман с силой закрыл глаза и глубоко вдохнул, жадно наполняя легкие воздухом. Дверь с едким стоном подалась вперед. Раздался удар, последовал дребезжащий скрежет, который вызвал в сознании яркую фиолетовую вспышку, окантованную желтоватой зеленью. Мужчина распахнул серые глаза с зауженными зрачками. Его посетило чувство обеспокоенности: жизнь будет завершена! Помотав головой, выветривая из головы пессимистичные мысли, Герман уставился в густой, казалось, ощущаемый мрак. Он вываливался наружу, давил на мужчину со всех высоты и ширины дверного проема. Из этой бездны потянулся слабый аромат мочи. Это несколько успокаивало Германа. Значит, он не единственный, кто сюда заходил. Но обеспокоился, что его предшественник, все еще там. «Нет, ― встрепенулся мужчина. ― Чего здесь боятся? Здание находится в центре города, напротив трех многолюдных мест (Смоленского рынка, продуктового универсама и вещевого мини-центра). Сюда часто заходит неформальная молодежь, чтобы облегчиться. Обычно. С чего бы то мне боятся обычного?» Одолев страх, Герман переступил порожек и остановился. Медленно осматривая комнату, ожидая, когда глаза попривыкнут к темноте, но пока впереди блуждала небольшая полупрозрачная фиолетовая клякса с зеленоватыми краями. Амеба постоянно уплывала, мешая сосредоточиться, поймать на ней взгляд. Наконец, она растворилась, и мрак, который до этого момента представал убийственно черным, рассеялся и начал отливать темно-серым с примесью сумеречно-синего цвета.
Комната была относительно большой, некогда здесь находились душевые кабинки. Герман помнил их. Напротив, в метрах десяти пустого ныне пространства, виднелся дверной проем, внутри которого на полу были расстелены узкие голубоватые полоски света. Справа – был тот же мрак, но в нем Герман увидел клубящийся пар, поднимающийся к бетонному своду, конденсирующийся на сине-зеленом кафеле. Запах ароматического мыла проплыл мимо. Мужчина вспомнил голоса людей, которые когда-то здесь умывались после того, как профессиональные банщики их стебали по липкой, потной от жара коже. Вспомнил, как один такой силач с совершенно черной волосатой спиной прижигал на теле березовые и дубовые листья. Представились Герману и удары веников-бичей, то тут то там раздававшиеся в парилке, со спертым, жутко горячим воздухом, уносившим сознание на неведомые планы блаженства. Эдакий лечебный мазохизм! Как же это доставляло ему удовольствие? Теперь он этого не понимал. Для похода в баню необходимо время, а нынешний образ жизни приказывал бежать-бежать-бежать. И сейчас, когда возникший образ померк, Герману захотелось бежать. Горло сдавил приступ кашля.
Во двор свернула машина, звук старого, клокочущего движка он отчетливо слышал позади. Свет новых галогенных фар промчался по стене и прошел сквозь стену, на секунду высветив темный образ гуманоида в углу комнаты. Страх неведомого стал катализатором его новых мыслей. Бежать! Герман двинулся вперед, скрываясь от вечернего оживленного шума. Под ногами вновь слышался треск керамики и костей. Ужас наполнил душу адреналином, сердце колотилось отбойным молотком, а ритмичный рокот отдавался в ушах и вибрировал висках. Герман влетел в дверной проем и тут же сдвинулся влево. Мужчина забился в угол и присел, ощущая спиной опору. Это успокаивало, не ахти как, но приводило в чувство. В тот момент, когда удары сердца стали тише, а холодный пот впитался в одежду, в комнате послышались шаги.
«Тот гуманоид? ― мысленно спрашивал себя Герман, ощущая извержение нового вулкана страха внутри себя. ― Не двигаться!» ― приказал он себе. Это было не нужно, тело само замерло, предчувствуя нехорошее.
Тень существа заполнила проем, но дальше не двигалась. В наступившей тишине Герман отчетливо слышал тяжелое сопение. После непродолжительного шороха, с таким шорохом поворачивается человек в дутой куртке, мужчина ощутил на себе этот невыразимый взгляд. Глаз он не видел, но, как и любой человек, чувствовал, когда на него смотрят. Герман боялся даже моргнуть.
― Успокойся, ― произнес гуманоид человеческим голосом не высоким, но и не низким. ― Я прекрасно вижу твое красновато-лиловое дыхание. Я уж было подумал, что ты единственный, кто меня смог увидеть прежде, чем войдет в ту комнату.
Герману не понравилось, как этот гуманоид усилил интонацией местоимение «ту». О «той» комнате мужчина слышал пару раз от подростков. И дважды они меняли тему, когда видели, что он слишком близко к ним стоит, навострив ухо. Даже поза «пересчета ворон» не производила нужного эффекта. И сведения, который он получил, укладывались буквально в следующее: нужно пройти Коридор Жизни и Комнату Духов, чтобы попасть в эту комнату, где либо тебя одолевают страхи, либо исполняются желания, и находится она в заброшенной бане. На этом его познания заканчивались. Взрослых комната не интересовала, а что до молодежи… Так они могли и выдумать ее, чтобы завлечь сверстников. Однако заброшенная баня была реальной, располагалась в самом центре города, причем об этом строении сразу после путча 1991 года ходили разные слухи о причинах ее запустения: то ли там умер человек, то ли хотели на корню загубить бордель, то ли городу просто денег не хватало содержать два банных заведения. В любом случае, спустя почти два десятка лет, здание пришло в негодность. Возможно, Герман этого не отрицал, что там действительно есть «та» комната.
Теперь он пришел, и оказался в затруднительном положении. Ему хотелось самому отыскать ее, и на стороннюю помощь никак не надеялся. А тут появляется этот «гуманоид», заявляет, что работает чуть ли не сталкером этой «зоны». Герман глубоко выдохнул, понимая, что человек его прекрасно видит по «красновато-лиловому» дыханию, но сам мужчина этого не замечал. Это вторая странность, которую успел заметить Герман, за пару минут.
― Нам будет сложно разговаривать, если я буду говорить один. Я не хочу видеть одно лишь твое дыхание. Мне этот цвет не нравится. Если и имя у тебя будет таким же, то можешь ковылять обратно своими коричневыми шагами.
Теперь Герман знал точно, что этот человек не такой как все. Все образы, звуки, наверное, и запахи имеют цвет. Об этом мужчина читал когда-то, но название этой не то болезни, не то положительной способности совершенно вылетело из головы. Этот факт навел Германа на мысль, что перед ним все-таки человек, странный, но человек. А кто еще мог быть в заброшенной бане поздним зимним вечером? Не банник же…
Мужчина встал, провел рукой по спине, отлепляя от кожи прилипшую футболку со свитером под теплой, но тонкой курткой. Утер руки, и лишь затем, когда прокашлялся, произнес:
― Здравствуйте. Я – Герман, ― и протянул руку.
― Цвета лайма! ― человек начал обнимать ладонь Германа, потрясая ее вверх-вниз, вверх-вниз. ― Так значит Вы самолюбивый, но добрый человек, и склонный к изменам.
Таких мягких, словно девичьих, рук Герман еще не пожимал. Длинные пальцы полностью обхватывали ладонь, как слепленный снежок. Этот человек никогда не работал руками, не поднимал тяжести, не обмазывался по уши в машинном масле. Эти руки пахли каким-то до боли знакомым слегка спертым запахом, безвкусным, не вызывающим никаких ассоциаций. Такой специфический аромат Герман ощущал в детстве, но никак не мог вспомнить, какой источник его исторгал. В этом запахе сочетались сырость и сухость, старье и новизна, как свежие газетные листы. «Книги! Старые пыльные книги!» ― осенило Германа. Вот почему его так влекло сидеть у экрана старого телевизора! В тумбе, на котором «новшество» стояло, находились книги, которые давно никто не извлекал, не доставал, не перечитывал. Они пылились, забытые и не видимые за стенками, как и этот человек во мраке. Странным образом, Герман проникся к нему не то, чтобы уважением, но откровенно опасаться перестал. Воспоминания о бабушке всегда приводили его в хорошее настроение.
Убирая с шорохом руки в карманы, человек проговорил:
― А меня зовите Рыбой, мне все так называют. И простите, что напугал до смерти.
― Да уж.
― Рано или поздно все мы умрем. Как Вам кажется, какова она, смерть?
― Незнание, ― спокойно ответил Герман, хотя не ожидал при знакомстве такого вопроса.
― Вы боитесь незнания, неведения. Это логично и объяснимо, ― так же равнодушно ответил Рыба. ― Вы хотите научиться анализировать прошлое, чтобы выстраивать картину ближайшего будущего. Вот Ваша причина посетить ту комнату, понятно.
У Германа отвисла челюсть, но мрак скрыл это движение. Мужчина и сам не знал, почему пришел, а Рыба так ловко все обстроил, словно разбирается в людях, как сам Господь Бог.
― Для меня смерть – лишиться синестезии.
«Вот оно! Название, которое вертелось на языке!»
― Я много читаю, поэтому я привык видеть буквы цветами. Некоторые книги мне не нравятся, они холодные, лиловые, коричневые, серые; или чересчур эмоциональные, как розовые, голубые. Красные так вообще читать страшно, в воздухе так душно становится. Красный цвет в сюжете – убивает. Черные книги, между прочим, я люблю. В них всегда находится что-то, что необходимо анализировать, в них нужно вдумываться. Вы любите стихи? Пойдемте, я по пути расскажу…Вот, послушайте. Называется «Серебро на темно-зеленой финифти»:
Серебряных полей на свете тьмущи!
По числу равны лишь облачные гущи;
Стоит выйти по утру на луг чудесный,
Как овеет блажью ветер всемогущий,
(Нет сомнений - се Господь наш лестный!),
Как засеребрятся травы, камни, сучья
В лучах багрянца в час рассветный;
Красоту дает нам Свет Небесный!
― Пожалуй да, это страшнее, когда знаешь, чего ты лишаешься, ― проговорил Герман.
― Вы меня понимаете!.. Осторожно, здесь ступеньки.
Они спустились по лестнице на первый этаж, в длинный коридор, как казалось Герману из-за маячивших вдалеке синих и оранжевых огоньков. Здесь было на удивление тихо и спокойно, только запах старых книг будоражил сознание, наводил приятные воспоминания, притягивал. Герману захотелось включить свет, чтобы увидеть огромные стеллажи книг. Книг, которые читают и перечитывают! Он уже потянулся за зажигалкой, как Рыба, почувствовав его желание, вцепился в руку с такой силищей, что всякая охота и нужда в свете тут же отпала. Зажигалка упала на дно кармана.
― Нет! ― нервно озвучил человек. ― Вы нарушите гармонию! Если темно, положите руку мне на плечо, я Вам буду, как поводырь слепому.
― Если смерть для Вас – лишение видимых красок, почему же Вы живете в темноте?
― Да, понимаю, это не очевидно. Вы не видите причинно-следственной связи. Объясняю: так я отчетливее вижу собственные слова, слова других людей, их эмоции. Знаете, я совершенно не могу читать по лицам. Только цвета дают мне информацию. На свету я словно слеп. Вы попробовали слепому объяснить, чем отличается лиловый от фиолетового цвета или бордовый от красного? Без привязки к оставшимся чувствам это невозможно. Слепой улавливает интонация голоса, я вижу его цвет. Теперь понятна причина?
― Вполне. А что это за светящиеся точки?
Указывать на них не имело смысла, но, по привычке, Герман все же вытянул руку.
― Это Стена Звезд, ― пояснил Рыба.
― Звезды?
― Вы не можете отрицать, что эти огни похожи на звезды. Но опять Вы не оцениваете связь окружающего Вас мира. Вы же ходили по первому этажу, я слышал и… видел. За этой стеной находятся большие окна, выходящие на проезжую часть, усеянную уличными фонарями. Сейчас темно – они включены. Этот их свет все принимают за звезды.
― Вы меня и дальше намерены разочаровывать?
― Нет, что Вы. Просто прежде, чем мы войдем Комнату Звезд, Вы должны понять, а стоит ли Вам туда ходить, сможете ли Вы собрать все причинно-следственные связи в Вашей жизни и сделать правильный вывод из всего этого, или же Вам действительно нужна моя помощь?
― Это цель, как я понимаю, нашего разговора.
― Вы на верном пути. Мне осталось сказать, что данная цель ведет к четырем следствиям.
― А что если я откажусь?
― Это ваше право. Тогда вы можете зажечь свою зажигалку. Но Комната Звезд должна оставаться в темноте!
― Почему? ― удивился Герман. Вроде логично. Если он, включив свет, глазком посмотрит, что внутри этой комнаты, то ничего же не произойдет. В конце концов, это просто комната. Любопытно же! ― Если я откажусь, я смогу заглянуть?
― Без света Вы увидите только мрак, а Ваше смертельное Незнание останется при Вас. Со светом Вы ничего не поймете. Выбирайте.
Герман начал размышлять вслух, чтобы Рыба его слушал и корректировал. Он на это рассчитывал, но странный человек молчал, даже его силуэт на фоне Стены Звезд не колыхался. Мужчина думал: если он откажется и уйдет, то весь разговор полетит к чертям собачьим, и ему никогда не светит узнать, что скрывает в себе Комната Звезд. Если уйдет и потребует взглянуть – он ничего не увидит; следовательно, этот вариант тоже отпадал. Если потребует его провести со светом, то это тоже не даст необходимого эффекта, все страхи останутся при нем, но он узнает, что же стоит за «магической» Комнатой Звезд. Однако если согласится на помощь местного «сталкера», то ему гарантировано избавление от страхов, и есть шанс, что он хотя бы на ощупь, как слепец, узнает, что таится в «той» комнате, помимо мрака.
― Я согласен на помощь, ― подытожил Герман, вытягивая руку.
Рыба аккуратно взял ее длинными пальцами и уложил на плечо дутой куртки. После нескольких коридоров, поворотов, Герман совершенно потерял чувство направления. Стена Звезд осталась далеко, в начале этого лабиринта. Человек же ориентировался так, словно шел при дневном свете: четко. Он ни разу не споткнулся о кирпич (о них он предупреждал заранее), не потерся плечами о шершавые и щербатые стены. Рыба двигался, как истое водоплавающее: мягко, точно, быстро.
Наконец, он остановился.
― Мы пришли.
― Но я ничего не вижу. Вы уверены, что мы в комнате?
― Я отойду на два шага. А Вы расставьте руки в стороны, походите.
― Нет, спасибо, я поверю на слово.
― Боитесь.
― Нет, я в порядке, ― вставил Герман.
Рыба усмехнулся.
― Я не спросил. Я утвердил. Говорил же, эмоции я вижу цветами вашего голоса. Вы согласились прийти сами, поэтому я помогу избавиться от страха. Вы ведь боитесь неведомого, неизвестного, неопределенного. Все это называется Незнанием. Вы хотите, так сказать, излечиться от этого. Гарантий я не даю.
― Они бы не помешали…
― Смех обычная реакция организма на страх перед опасностью. Я могу лишь гарантировать, что Вы останетесь живы.
― Как-то не обнадеживающе это прозвучало…
Герман ощущал себя в морской пучине, в одиночестве. Мрак давил, сжимал в тисках. «Жизнь будет завершена!» ― вспомнилось ему. И слова Рыбы: «Все мы умрем рано или поздно». Это отнюдь не подтверждало гарантии. Темнота настолько сдавила грудь Германа, что ему стало трудно дышать, словно он на себе испытал приступ клаустрофобии, хотя сам нередко подшучивал над своими знакомыми, которые действительно готовы были жизнь отдать, только бы выбраться из лифта, например. Он пытался их лечить, как Герман сам это называл, и запихивал их в тесные камеры, сажал в бочки, запирал в гараже. Он думал, что, перенеся этот страх и выжив, они перестанут бояться тесных пространств. Только один из его друзей избавился от клаустрофобии, но на этом их дружба была закончена. А человек предлагает ему избавиться от страха перед Незнанием. Разве это возможно? Один шанс из миллиарда!
― Готовы? ― спросил Рыба.
Не успел мужчина ответить вопросом: «К чему?», как что-то щелкнуло, и комната тут же озарилась ярким слепящим светом дневных ламп! Герман машинально с силой сжал глаза – и поплыли крупные лиловые, зеленые, красные амебы. В секундном шоке, мужчина подумал что умер, вторая мысль его была: лопнули глаза, третья – «Я –синестет!», но все это меркло после того, как Герман открыл, наконец, глаза, попривык к свету и понял, что вся Комната Звезд мистификация. В ней абсолютно ничего нет, ничего! Только страх, который навечно в ней остался. Человек стоял лицом к стене. Герман что-то мямлил, пытался сформулировать членораздельную мысль, умную фразу, но так ничего и не получилось.
― Я Вас воскресил, ― сказал Рыба.
― Что? ― переспросил Герман, тщась стереть перед собой цветные круги и пятна, мешавшие насладиться холодными, голыми бетонными стенами.
― Я Вам подарил Знание. Это следствие. Почему я пришел к такому выводу, думайте сами. Думайте один, меня благодарить не надо. А теперь идите. Аккумуляторов хватит минут на пять. Лабиринт простой, выход найдете. Идите же! Ну!
Герман попятился к выходу. Перемену в голосе Рыбы он заметил сразу: тон сменился с дружелюбного на приказной. И в этом мужчина увидел смысл. Даже в этот момент человек, хранитель Комнаты Звезд, спасал его, спасал его от Незнания, от темноты, которая скрывала его в себе, вынашивало и рождало страх. Страх перед смертью. Рыба этого лишал, на мгновение, но лишал. Наконец, Герман почувствовал себя тем клаустрофобом, который выбрался из тесного, душного, смертельного лифта на свободу; человек дал ему воздуха, чтобы он мог дышать и радоваться полноценной жизни.
Герман выбрался на второй этаж, прошел спокойно через темную комнату, Комнату Духов и выходил в Коридор Жизни, маячивший светом в конце туннеля. Этот коридор, в котором он увидел обломок кирпича, дверь – Коридор Жизни. Он слышал о нем. «Это правда, Коридор Жизни! Он существует!» Чтобы войти в Комнату Духов, столкнуться со своими страхами, необходимо их успеть набрать в жизни, короткой или длинной. Вновь в голове прозвучали слова Рыбы: «Рано или поздно…». Духи – это страхи. Не познав их, невозможно получить избавление в Комнате Звезд. И весь путь обратно, не что иное, как испытание, проверка, сработало ли желание!? Герман выходил в Коридор Жизни, в саму Жизнь, очищенным, перерожденным. Это самое счастливое, что происходило в его жизни: возвращение к ней! Рыба и тут оказался прав! «Я Вас воскресил».
― Я воскрес! ― радостно закричал Герман.
Молодежь, проходившая на обычное место для встреч, повертела у виска пальцем, и скрылась за поворотом. Герману стало стыдно, за свои чувства, он вновь испугался: «А что если они что-то подумают?» Мужчина повернулся на мысках, и вновь раздался пронзительный скрежет. Убрав ногу, увидел, что стоял на том же осколке кирпича, который указывать теперь в обратную сторону, к выходу. Подняв глаза, Герман увидел тень – это был Рыба. Мужчина задумался: «Он уже все дал, что мог. Теперь в моих силах справится со своими страхами. Что они могут подумать? Что я - псих. Пусть так думают, мне до них нет дела! Я уйду и больше сюда не вернусь. Пусть думают, что я сумасшедший! Это их страхи, не мои!»
Аурелика де Тунрида
11-03-2008, 13:54
Цитата(Дени де Сен-Дени @ 11-03-2008, 11:56)
Герман наступал на многие осколки кирпичей, казавшиеся битыми черепками глиняной посуды или человеческими, но обратил именно на этот: он указывал строго на яркую в косом свете голубого уличного фонаря деревянную дверь из ссохшихся досок, между которыми чернели полосы и дыры
Человеческий "черепок"? Слово неподходящее. Замени.
"Дверь из ссохшихся досок" - правильнее "ссохшаяся деревянная дверь" или на подобии.
Цитата(Дени де Сен-Дени @ 11-03-2008, 11:56)
шуршали машины по зимней, оледенелой дороге, слышались голоса – кто ругался, билась о фрамугу форточка.
Не "шуршат" машины. "Кто" ругался? Наверное "кто-то".
Аххахаха! Впрочем, молчу. И добавлю, что пафос - вовсе не лучший друг писателя; а синестезия - человека. Однако все достаточно неплохо, если выкинуть половину "цветовых описаний" в начале. Уж больно они утомляют. В остальном интересно и за баню до боли обидно. Думаю, тебе ясно, о чем я...
Дени де Сен-Дени
11-03-2008, 15:01
Гребаный пафос, хоть уточнай, в каком смысле ты говоришь , уничижительном или возвышенном, ибо:
Цитата(Психологический словарь)
Пафос (греч. pathos - страдание) - античное понятие, обозначающее страдание, к которому привели собственные действия - человека, ведомого сильной страстью, т.е. - разрешение страсти в страдании. В учении Аристотеля - пафос рассматривался как одно из основных понятий эстетики: смерть или другое трагическое событие, происходящее с героем произведения, вызывает у зрителя сострадание или страх, которые разрешаются затем в катартическом переживании. От термина ""пафос"" образована основа пато - .
Цитата(Словарь Ушакова)
ПАФОС, пафоса, мн. нет, м. (греч. pathos) (книжн.).
1. Страстное Воодушевление, одушевление. Суровым пафосом звучал неведомый язык. Некрасов. Пафос всегда есть страсть, выжигаемая в душе человека идеею и всегда стремящаяся к идее, - следовательно, страсть чисто духовная, нравственная. Белинский.
2. Воодушевление, энтузиазм, вызываемый чем-н. - В период первой пятилетки мы сумели организовать энтузиазм, пафос нового строительства и добились решающих успехов. это очень хорошо. Но теперь этого недостаточно. теперь это дело должны мы дополнить энтузиазмом, пафосом освоения новых заводов и новой техники, серьезным поднятием производительности труда, серьезным сокращением себестоимости. В этом теперь главное. Сталин (доклад на объединенном пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) 7/I 1933 г.).
3. Воодушевляющий, творческий источник, основной тон, идея чего-н. Пафос поэзии Пушкина - в ее человечности. Пафос шекспировой драмы "Ромео и Джульетта" составляет идея любви. Белинский.
4. Внешнее проявление одушевления, иногда производящее впечатление фальши (неодобрит.). Он не умеет говорить без пафоса.
Или объясните кто-нибудь, почему пафос ныне всегда плохо? Всем, блин, этос подавай, характер, а не душевные переживания. Как можно говорить о страхе, как о характере человека, когда он (страх) как ПАТОлогия человеческого подсознания, звериной сущности?
Цитата(Современная энциклопедия)
ЭТОС (греческое ethos), термин античной философии, обозначающий характер какого-либо лица или явления; этос музыки, например, - ее внутренний строй и характер воздействия на человека. Этос как устойчивый нравственный характер часто противопоставляется пафосу как душевному переживанию.
Аурелика де Тунрида
11-03-2008, 15:25
Пафос, как и сахар, уместен в малых дозах, ибо в противном случае приводит к диабету, что весьма неблагоприятно сказывается на человеческом организме. Пафос необходимо разбавлять, иначе он "на зубах вязнет", а это, надо сказать, неприятно. Для разбавления советую чередовать сложносочиненные предложения с короткими рубящими фразами. Обычно приводит к положительному эффекту и не менее положительному восприятию.
Цитата(Дени де Сен-Дени @ 11-03-2008, 14:01)
Как можно говорить о страхе, как о характере человека, когда он (страх) как ПАТОлогия человеческого подсознания, звериной сущности?
Легко и непринужденно. Приведу в пример рассказы моего любимого Чуманого, его произведения полны глубокого трагизма, а в сочетании с фантастическим сюжетом, казалось бы должны, вызывать у читателя отторжение; однако легкость языка и стиля заставляет увериться в подлинности переживаемых героем чувств, даже если описание этих чувств лишены витиеватости и прихотливо построенных фраз.
Дени де Сен-Дени
27-03-2008, 18:04
Зарисовка о поступлении Кроуна на службу в России перед Русско-Шведской войной 1789-1791, в которой он комнадовал куттер-бригом "Меркурий" (не путать с бригом "Меркурий", действовавшим в Черном море), а затем призовым фрегатом "Ретвизан"...
Двери захлопнулись. Лишь сейчас он мог вздохнуть спокойно. Роберт был наслышан о русской императрице, но убедиться в верности суждений, довелось не более минуты назад. Екатерина показалась ему воплощением Изольды из детских воспоминаний о трагедии Элеоноры Аквитанской. Только такая женщина, сложенная, словно изо льда могла быть настолько красивой, настолько величественной и настолько холодной. Если бы не офицеры с судна, на котором его доставили в Санкт-Петербург, Роберт мало что понимал бы в речи императрицы, но ирландское имя Изольда хорошо вписывалось в разговор русских моряков, жалующихся на лед, который сковал берега Восточного моря. Шотландец запомнил и уже отметил в своих записях: «Очень интересный русский язык. Это язык, вобравший в себя историю многих народов, и человек, пользующийся им, способен говорить и понимать на всех существующих языках. При этой особенности русского языка, для других народов, как в частности и для меня, как одного из представителей Грампиании в Российской Империи, этот язык не досягаем для полного и глубокого изучения и понимания. Однако я слышал, что императрица другие языки жалует в меньшей степени, чем русский, даже родной, верхненемецкий, для нее стал второстепенным. Думаю, что и в будущем, я не смогу ярко и ассоциативно говорить и понимать русскую речь, не перекладывая ее на английскую конструкцию предложений, после которой, как мне уже сейчас кажется, величие слов и мыслей потеряет особенную, русскую прелесть». Разговор с императрицей был вынужденным и показательным для Роберта Кроуна. Не смотря на то, что присутствовал толмач, Ее Величество прекрасно и без перевода дала понять, насколько же ей важен хороший моряк. Это Роберт понял, когда вместо «Шотландии», она произнесла привычное его уху название: «Грампиания».
Роберт отошел от двери и прислонился к колонне, ослабляя воротник, сжавший вспотевшую шею. Шотландец поводил головой, сглотнул и, прижавшись спиной, вздохнул, предварительно закрыв лицо руками. Толмач осекся, вспоминая, что же означает слово «Грампиания». Вспомнил и произнес «Scotland» (Шотландия, англ.), почему же толмач перевел, думал Роберт. Везде его соотечественников называют горцами или каледонцами, грампианами. Но в России, как убедился Кроун – всякое название приобретало оттенок мистической ассоциации. Не слишком много он успел запомнить из русских слов, не был посвящен и в грамматику, но прекрасно слышал, как боцман кричал на матросов: «Шевелись скоты!». Помощник боцмана не редко упоминал о неведомой Скотландии, где пасется оный матросский скот. Как же толмач его ненавидел, подумалось Роберту, ведь даже Ее Величество произнесла «Грампиания», будто подтопила лед в сердце и одарила теплотой русской души. Толмач все испортил! Роберт увидел задоринку в больших озерах глаз, которые напомнили ему родные воды. Он сам расплылся в улыбке. Его простое живое лицо ясно дало понять императрице, как же он растроган. Роберт готов был влюбиться не только в российский флот, но и в саму императрицу, так она ему понравилась! Затем ему привиделся огонь, сошедший на Содом и Гоморру, таким взглядом она одарила толмача. Кроун понял, что Екатерина не только добра, но и строга, и суровость ее подобна айсбергу, большая часть которого скрыта в темных и красивых водах речей. Роберт вздрогнул, мимолетное движение не ушло от императрицы, которая тут же принялась извиняться за грубый тон переводчика; в этом шотландец почувствовал определенное доверие к людям его народности. Кроун уже был наслышан о сородичах на службе Российской Империи, однако с Грейком встретиться он не успел, чтобы получить хоть какие-то наставления о поведении на аудиенции с Ее Величеством. Как показалось Роберту, она нарочито отправила всех шотландцев подальше от двора, чтобы те не сбили индивидуальность тридцатипятилетного моряка. Для Кроуна это стало открытием. «Ее Величество настолько озабочено проблемами России, что определенно желает иметь в подчинение людей всякого сорта, всяких умозаключений и личностных характеров, всяких, но не откровенных трусов. Этого же хочет и народ русский, который, всячески поддерживает Императрицу и называет ее не иначе, как «Матушка», словно родную кормилицу», ― писал Роберт Кроун и готов бы согласиться с русскими. Свою матушку он помнил смутно. Где-то далеко, где цветет чертополох, где зеленеют даже горы, а реки и озера настолько чисты, что можно рассмотреть мальков, которые потом попадут в отцовские сети; где небо чистое и радостное, – там его мать полощет белье в большей деревянной бадье, полной мыльных пузырей. Во снах она поворачивала голову, улыбалась, но Роберт забыл ее лицо, эта деталь всякий раз ускользала от него за двадцать лет – теперь же он думал, что никогда не найдет свое отечество – его родной «землей» стали море и квартердек.
На этой же аудиенции императрица повелела в знак принятия службы жениться, иначе, как она сказала, не видать его груди ни одного ордена и продвижения в чинах. Роберту, который с десяток лет уже ждал повышения от Адмиралтейства Британского Флота, это вышло подарком, на который он и не надеялся. Взять в жены русскую и получить повышение – это самое малое требование для шотландца, он готов был идти на край света и самолично убить всех турок. С детской наивностью, на радостях, Роберт выпалил благодарности. Императрица, как женщина умная и рассудительная, все же остудила юношеский пыл, так четко запечатлевшийся на лице Роберта Кроуна. Екатерине этот мужчина пришелся по вкусу. Его растрепанный парик совершенно его не старил, наоборот, придавал шотландцу вид большого ребенка с жаждущими побед глазами. Она прекрасно понимала, как ему услужила, взяв под крыло двуглавого орла Российской Империи. Этот человек хорошо послужит, из кожи вон вылезет, но добьется повышения. Еще послу он обмолвился, что ему подойдет любое судно, лишь бы дозволили носить хоть одну «швабру» (эполет, жарг.) – для офицера Британского Флота это было почетнее, нежели просто опоясаться шарфом и обзавестись кортиком, который имелся даже у старших матросов, поэтому одна фетровая шляпа гардемарина ничего не значила. Эполет добавлял мундиру важность! Однако сколько подвигов Роберт Кроун не совершил у берегов северной Америки, Британское Адмиралтейство не повысило его в чине, даже когда за него поручился Джонсон, капитан 1-го ранга, ходившего на победоносном фрегате «Диана», где Роберт исполнял обязанности штурмана. Теперь же, в Русском Дворе ему дают возможность стать старшим офицером. «Лишь в русской монархии возможно то, что из крестьянского сына выходит адмирал, это невозможно ни в одной известной мне стране», ― отметил у себя в дневнике шотландец, который даже начал гордится тем поступком, который открыл перед ним небывалые высоты. Этот поступок оседает толикой грусти, и все же он радостен, как в бейдевинд после кислого ветра, однако если бы Роберт не сбежал из дому в семилетнем возрасте, то не увидел бы великую императрицу Российской Империи, о таком он даже помыслить не мог. Его привлекали сокровища, военный флот, который призует испанские торговые шнявы и баркетины. О галеонах он даже не думал, понимая, что мужчин уважают за скромность, а малая небрежность и брезгливость притягивающее действует на женщин, которые бросаются ухаживать за ними, как за большими детьми, каким Роберт Кроун себя и считал.
Открыв глаза, он с грустью посмотрел на позолоченные двери, на герольда в парадном мундире. Лицо худощавого юноши Роберт запомнит надолго – он закрыл за ним двери в палаты Ее Величества, открыв другие, которые даруют повышение, даруют эполет. Послышался далекий стук каблуков по деревянному полу. Роберт посмотрел в отворенные двери анфилады и увидел спешно приближающегося мужчину в красивом белом мундире с зелеными лацканами и воротником, голову покрывала черная фетровая шляпа с позолоченными позументами. На груди блестел флагманский горжет, а через плечо была пропущена лента от ордена св. Андрея Первозванного. По мере приближения открывались новые детали: позолота на шпаге, белые шелковые чулки и черные штиблеты с позолоченными пряжками. Наконец, Роберт заметил строгие и знакомые с детства шотландские черты – открытый широкий лоб, с четко различимыми бровями, цвета дерева, между стрелками зияла небольшая пустошь, которая без углубления переходила в переносицу. Этот же сломанный нос был слегка выставлен вперед и переламывался ровной горбиной. Тонкие губы, сжатые высокими скулами и волевым подбородком несомненно принадлежали шотландскому роду, хотя носом, как подумал Роберт, он все-таки пошел в англичан.
― Мое почтение, ― обратился к Кроуну человек в мундире по-русски. ― Вы не знаете, Ее Величество свободна? Я следую из Адмиралтейств-коллегии, мне срочно необходимо повидать одного нового офицера. Вы не знаете, он сейчас на аудиенции?
Роберт практически ничего не понял, он на слух определил четыре английских слова, их которых он понял, что офицера ждут в Адмиралтействе на аудиенцию. Но какого офицера было непонятно, если ждут его, то зачем еще одна аудиенция? Видимо, человек в мундире искал не его.
― Да, чтоб тебя! Не говоришь по-русски! ― он сам сорвался на английский, видимо, как подумал Роберт, чтобы скрыть свои эмоции от посторонних людей. ― Хочешь па свенска? Хотя, ― офицер сердито осмотрел его с головы до начищенных сапог британского флота и обратно, ― какой из тебя швед… Шпрехен зи Дёйч? Парла ля Франсе? Видно, что иностранец, но лицо больно русское. Понимаешь что-нибудь?
― Рад преставиться, сэр, ― произнес, наконец, Роберт. ― Меня зовут Роберт Кроун, сэр, однако Ее Величество отписала мне бумагу на имя Романа Васильевича Кроуна.
― Я Вас-то и ищу, Роберт, то есть Роман Васильевич. Мистер Кроун, запомните: с императрицей не спорят. Если она произносит Каледония, значит, переводить надо как Каледония, а не Шотландия.
Голубые глаза Роберта засияли от свалившегося груза. Значит, он был прав, Содом и Гоморра обрушится на толмача. Теперь Кроун знал суровый взгляд императрицы – этих слов ему хватило, чтобы в следующий раз, случись быть на аудиенции, стараться не вызывать Ее гнева.
― Забыл представиться, ― проговорил длинноногий человек, теперь он не казался таким пугающим из-за впалых плеч и чуть сгорбленной спины – приобретения морских офицеров, которые приучили себя не биться головой о бимсы. ― Меня зовут Самуэль Грейк, каледонец, а Вы, как я понимаю, гранпианин, Роман Васильевич. Привыкайте к новому имени, мистер Кроун. У Ее Величества служит много шотландцев, так что скучать Вам не придется. Право дело, что это мы у дверей Ее Величества говорим по-английски, подумает ненароком, чего плохого? Пойдемте, отметим Ваше назначение.
Роберт растерялся, руки самовольно опустились, а взгляд стал негодующим, словно обиженным.
― Назначение, сэр? ― переспросил Роберт, приходя в себя.
― Вот бумаги, которые приписывают Вам прибыть в Кронштадт с целью получения чина лейтенанта на корабле «Иоанн Креститель» под руководством вице-адмирала фон-Дессена, который поведет борьбу в Средиземном море с турками, могу с уверенностью сказать, что после первой же битвы Вас повысят.
― Есть, сэр! ― выпалил Роберт, принимая бумаги. Он так выпрямился и подкинул подбородок, что ударился головой о колонну.
― Не стоит так радостно принимать назначение. Ходят слухи, что Густав собирается объявить войну. Я еще подумаю, как задержать Вас на Балтике, мистер Кроун.
― Есть, сэр, ― уже тише сказал Роберт, и оглянулся на колонну, чтобы если придется вновь отсалютовать флагману, не удариться во второй раз.
Неприхотливый Роберт Кроун дожидался вечера, чтобы, расслабившись, поесть за двоих в одной из офицерских таверн в Кронштадте. Там же собрались шотландцы, которые были по близости. Разговор повел Грейк, так что пока речь шла на русском, чтобы другие не смотрели на них, как на заговорщиков, сам вечер обретался в формальном стиле: знакомство, обмен любезностями, разговоры о суднах, командах, которые по указу Ее Величества должно было укомплектовать из русских сухопутных крыс. Но затем, когда многие молоденькие лейтенанты окосели от водки, напоминавшей шотландский виски, разговор перешел на английский язык, а там речь заходилась трелями о победах, поражениях, чувствах, которые испытывают иностранцы на службе в Российской Империи. Особо крутые маневры Грейк, по своему существу, выправлял в нужно русло, флагману, да к тому же генералу сухопутных войск в Суоми, лишних проблем иметь было бы не желательно. Очень поздно вернулся из Адмиралтейств-коллегии адмирал Чичагов, который зашел в таверну сбросить с себя несколько лет, пропустить бокал вина. Однако увидел небывалое! Флагман Грейк, словно строгий отец, контролирует попойку шотландских офицеров, которые, как он понял с первых секунд пребывания в таверне, обмывают нового сородича – он был единственный человек без мундира, даже Грейк и тот был при параде, что случалось довольно редко. Пропустить такое, Чичагов не мог. Как же это так, думал он, в России, что, только шотландцы обучены гостеприимству? И со словами: «Не бывать тому, чтобы иностранец встречал иностранцев в России!» ― подсел к столу шотландцев, поставив среди жаркого, салата, южных фруктов и рыбных костей бочонок русского пива.
― Флагман, Вы же простите мне сегодняшний вечер, но я тоже желаю поздравить Вашего друга. Как Вы говорите, его зовут?
Кто-то из лейтенантов, родившихся уже в России, перевел Роберту на ухо.
― Роберт Кроун, сэр, ― отозвался он, польщенный до глубины души.
― Роман Васильевич, мистер Кроун, ― поправил его Самуил Грейк. ― Вспомните, что я Вам говорил об императрице.
― Флагман, Вы хотите сказать, что этот человек уже успел побывать у Ее Величества? Из огня да в полымя. Быстра же Матушка, ничего не скажешь.
― Адмирал, скажите мне, ― спросил Грейк с целью поучения лейтенантов, вдруг пригодиться им это в будущей службе, ― как иностранцу, прожившему не один год в России, отчего, когда Вы пьете или что-то празднуете в тесном кругу, где приличия можно опустить, Вам непременно необходимо пиво?
― Видите ли, любезный Грейк, нам не так необходимо пиво, сколько совокупление пива с водкой, иначе как же сухопутный человек может узнать, как это находиться на судне с месяц кряду. Вот и приходится хитрить, взбалтывать сознанье, чтобы преподать пару уроков двуногим дубам.
Роберт понял мало, даже с переводом. До него пока не доходило, как у деревьев могут быть ноги, как можно взболтать сознанье, и зачем спаривать два напитка, это жидкости, а жидкости детей не дают. Он посоветовался с курносым лейтенантом, сидевшим по левую руку, но тот лишь пожал плечами, а сосед справа, штурман, сказал, что русских не поймешь. Они могут говорить откровенно бессмысленное, но другие русские понимают так, как надо, видимо, шепнул он Роберту, необходимо знать слова-знаки, или искать шифр к русской речи. Тому, кто это сделает, откроются все секреты. Лейтенант добавил, что полагают: императрица все же нашла этот секретный шифр и теперь использует самолично, никому не давая даже взглянуть. Услышав отголоски бурных рассуждений, Грейк хлопнул по столу рукой и пригрозил разжаловать в матросы, если еще раз речь зайдет о Ее Величестве.
― Буде Вам костопыжиться, флагман, ― снисходительно произнес Чичагов, брезгливо склоняя голову на бок. ― Мы собрались не для этого.
Лейтенант, который выбрал для себя роль переводчика, удивился, его глаза уставились на старый адмиралтейский штандарт, испещренный картечью, отчего дыры выглядели с обрамлением из черных позументов. Полумечтательный взгляд сменился отчаянием и перешел на Чичагова. Тот, заметив замешательство, среди шотландцев, ехидно, словно подтрунивая, хихикал и заговорчески поглядывал то на Грейка, то на Кроуна, то на лейтенанта, который усердно напрягал лобные морщины, тщась придумать верный перевод слова. Первым в наступившей паузе не выдержал Роберт.
― Простите, сэр, но я вижу, что мои сородичи не понимают слова… ― он сглотнул и напряг связки, чтобы достовернее передать незнакомое русское слово, первое, которое он произносил на людях, ― «кост-та-пыдж-итса».
Чичагов, прекрасно понимавший английскую речь расхохотался во весь голос, привлекая к себе внимание всех офицеров в таверне. Он барабанил по столу, заставляя белое вино в бокалах штормиться. Шотландцы не оценили его смех, побледнели, у некоторых на лице читалось откровенное отвращение. Тогда адмирал стал серьезным, как перед боем.
― Это не нужный груз, оставьте господа. Меня больше поразило стремление Романа Васильевича к русской речи. От меня не ушел его жаждущий перевода взгляд. Говорю Вам, флагман, дайте ему капитана, и он послужит не хуже контр-адмирала Повалишина со всей его третьей эскадрой.
Грейк вновь оглядел Роберта, и тому это не понравилось, так пасмурно это выглядело, что Кроуну показалось, а не сходятся ли над ним черные, штормовые тучи? Если бы Самуил Карлович был его отцом, то Роберт с уверенностью сказал бы, что флагман смотрит на него именно так. Будучи юнгой на шняве «Соутерланд», старший канонир, заменивший ему отца, глядел точно также, когда десятилетнего Роберта списали на берег, чтобы позже назначить на другое судно. Старому Патрику, ирландцу по происхождению, очень нравился смышленый Кроун, словно коронованный судьбой, он не был в силах перечить тому, что потеряет юнгу. Тогда-то Роберт и заметил этот отцовский взгляд, провожающий сына на войну. Старый Патрик О’Дуглас знал, куда переводят Роберта – та шхуна шла в Гибралтар, где поджидают испанские каперы и откровенные французские пираты. Кроун положил тогда руку на плечо Патрику, готовому вот-вот расплакаться, закрыв лицо седыми косами, и проговорил: «Когда я стану капитаном, я возьму быстроходное судно, замаскирую его под торговый, и так вдарю по неприятелю, что у того отпадет всякая охота грабить наши торговые суда. А еще я возьму такого же канонира, чтобы он напоминал мне о тебе, Патрик». О’Дуглас все же зарыдал, молча, в одиночестве. Пол года спустя, Роберту сказали, что «Соутерланд» затонул у берегов Новой Англии…
Кроун посмотрел на флагмана и понял, что в тридцать пять лет таких слов уже не скажешь, придется молча сносить этот взгляд.
― Он будет ходить под контр-адмиралом фон-Дессеном, ― холодно и монотонно проговорил Грейк. ― Посмотрим, как он себя проявит на Средиземном море, там Адмиралтейств-коллегия решит, доверять ли ему судно, если русские агенты вербуют таких офицеров, какие закупают фрегаты, то слава штурмана на «Диане» может оказаться сказкой. Однако я не могу, дорогой адмирал, не признать, его тягу к языку. Это Роман Васильевич делает несомненно лучше меня. Помнится, меня позвали в Российскую Империю, я представления не имел о состоянии ее флота, даже не интересовался. Забросил науки. Теперь же я об этом жалею.
― Не принимайте близко к сердцу, Самуил Карлович. Вы славно потрудились на «Трех иерархов», даже до меня, далекого от дворца Ее Величества, дошли слухи, будто Вы числитесь тем, о ком говорят: «море по колено», - и добавляют: «а то и по щиколотку».
― Я, как и Роман Васильевич, не происхожу от знатного рода, но в детстве мне доводилось бегать по мелкой воде.
― С Вашими-то ногами… ― быстро произнес Чичагов по-русски, и осекся, изобразив на лице мину, будто сделал комплимент.
Лейтенант все-таки перевел Роберту. Он еле заметно улыбнулся, поняв шутку, но не желал, чтобы почтенный флагман узнал, поэтому сама улыбка получилась глуповатой, которая вкупе с его по-детски доброй внешностью произвела нужный эффект. Почувствовав очередную паузу в разговоре, Чичагов обратился к девушке, что подавала блюда, прислуживая в таверне. Хотя такая работа и числилась за недостойную, но адмирал был в курсе дел ее рода, для ее фамилии работать считалось за радость, поэтому, когда ее отец открыл таверну для офицеров, дочь начала работать там разносчицей. И хотя иногда подвыпившие моряки пытались затащить ее в постель, ей нравилась такая простецкая работа, выделяющая девушку из числа сверстниц, которым было нужно лишь провести время со старыми девами за сплетнями. Марфу наоборот тянуло подальше от дворов – ей иногда хотелось выйти в море, переодевшись мужчиной. Она часто заслушивалась байками в таверне, мечтала и вздыхала по жизни на судне. Ей хотелось повидать далекие берега, но отец привязал к якорю, брошенному им на берег. Марфа получила хорошее образование и в свободное время, которого, вопреки ожиданию у нее было уйма, посещала монастырь сестер милосердия, где слушала лекции по врачеванию. Однажды ее тяга к медицине усилилась – она узнала историю о судовом фельдшере, который прямо на борту оперировал, лечил практически от всех болезней, ожидающих моряка в пути, чтобы те служили родине во здравии. Эта идея настолько укоренилась в голове, что Марфа при случае выпрашивала у отца воспользоваться связями, чтобы ее назначили на маленькое суденышко, только бы от нее была польза. Однако отец заявлял, что помощь требуется и в таверне, что без нее ему не справится. Марфа сдавалась и с грустными глазами, полными разрушенных надежд, принималась за работу.
― Дражайшая Марфа Ивановна! ― обратился к ней Чичагов. ― Дочка, будь любезна, принеси нашему новому офицеру капустного рассола, а то завтра ему невесту искать. Что же он будет делать, если голову поднять не сможет?
Дени де Сен-Дени
9-04-2008, 12:07
Не клянись, люби
Среди тускло-белого марева тумана неторопливо поднялось солнце. Где-то кукарекнул петух, в третий раз. В рассветной, мрачной, почти могильной тишине послышались первые звуки: открывались ставни, шагали люди, шипели меха. Тихо, затем громче и громче начали стучать молотки. Хлопнула дверь. Вылили помои из окна напротив. Снизу кто-то выругался.
Тристино не обращал на эти будничные происшествия внимания. Он преспокойно, медленно, словно нехотя, натягивал на ноги льняные шоссы с пришитыми подошвами из толстой свиной кожи, продевал златокудрую голову в горловину невзрачной туники.
Внизу, на первом этаже, угрюмо звякнула оловянная посуда, вероломно напоминая, что это не сон. Он встал, опоясался кожаным, лучшей выделки, поясом, сел на дубовую кровать, устало опустив покатые плечи; сгорбил спину. Он томно взглянул в окно – в соседнем доме молодая девушка намывала деревянный пол мокрой тряпкой, водила ее вправо-влево, вправо-влево с характерным шорохом. Девушка распрямилась, смахнула пот со лба обратной стороной ладони, не выпуская из рук тряпку, и вновь нагнулась, даже не удосужилась поправить чепец. Тристино глубоко вздохнул.
Было бы лучше, размышлял он, чтобы этот день был обычным во всем, а не только рассветом, этим ознобным утром. В обычный день Тристино уже спустился бы к завтраку, после побрел бы по узкой улочке, уходящей ступенями вверх. Она выходила к цеху братства бочаров, в котором Тристино через месяц должен был получить звание мастера. Но нет, в это непрошенное утро бургомистр, меченный красным родимым пятном на лице, приказал ждать противного удара колокола на главной кампаниле. Эту высокую из черного камня башню со звонницей Тристино видел в предательской щели между створками ставен. До стона медного колокола, возвещающего о первом римском часе, оставалось ужасно много времени. Мужчина почесал колючий подбородок и, откинувшись назад, попытался забыться в темноте закрытых глаз.
Несколько раз скрипнули ступени, взвыли дверные петли. Тристино открыл серые глаза. По комнате поплыл душистый аромат ладана, такой усыпляющий, он призывал грустные мысли о долгой разлуке. Агнезолла поправила белый чепец. Тристино приподнялся на руках, чтобы взглянуть на невесту.
― Утром была в церкви, падре сказал, что…
Ее веки опустились, милосердно сомкнулись ресницы.
― Завтрак готов? ― хрипло спросил Тристино.
― Милый, ― терпимо произнесла она, открыв глаза, ― ты сам прекрасно знаешь… Неужели тебя так тяготит это?
Вздохнув, он поднялся. Неспешными шагами он подошел и обнял ее дивный, кошачий стан, уткнулся носом в дугу, образованную тонкой пленительной шеей и остреньким плечом. Агнезолла начала его гладить по спине, понимая, что в этот день, она должна отдать все тепло, всю любовь, все сердце, только бы он не мучался, не корил себя. Она любила его, как не любила мать. Хотела быть рядом, всегда… Но Агнезолла понимала, что это лишь мечты, желания, на которые никто не должен обращать внимания. Это только ее, личное; ее мирок, где она старается поддерживать равновесие. Женщина не имеет права отговаривать любимого, как мужчина не может опротестовать приказ цехового мастера.
― Не печалься так, ― ласково шептала Агнезолла. ― Живой ты будешь или мертвый, я буду ждать, сколько бы тебе…
Он отстранился, и уставился глазами стальными, чуть поблескивающими от сухих мужских слез.
― Я хочу отпустить тебя, ― выдавил Тристино, и резко отвернулся, не в силах выносить этот снисходительно любящий взгляд, с которым смотрела на него Агнезолла.
― Пожалуйста, нет! Не смей так говорить! ― кинулась на него невеста, облепив тонкими руками. ― Я люблю тебя, ― вновь зашептала она. ― Я стану ждать денно и нощно. Обещаю. Клянусь святой…
― Не клянись, ― буркнул мужчина, гневно засопев: его не понимают! ― Люби.
Спустя шесть месяцев Тристино вспомнил этот разговор. Холодный осенний ветер, что срывает с деревьев желтые, красные листья, трепал его золотые кудри. Басистое «Люби» ударило в мозг вместе с сигналом барабанщика к отступлению. Уже месяц они медленно приближаются к родному городу, теряя вымученные в тяжелейших битвах позиции. Враг предательски трубит в боевые рожки, словно насмехаясь над Тристино. Так ему казалось. Впереди уже виднелась монастырская часовня, позади которой узкой полоской с выглядывавшими шпилями мерещился город. Агнезолла любит его, он это чувствовал так же ясно, как в тот день, перед общим сбором.
Тристино закрыл глаза, представив ее лик: вздернутый носик; волнистый локон, стыдливо выглядывающий из-под чепца; большие небесно-голубые глаза, наивно смотрящие на него; небольшие, еле заметные ямочки, проявляющиеся, когда она невинно улыбается. Стрелой пронзительно ворвалось его голову слово, самое важное, самое дорогое слово: «Люби». Потеряв рассудок, позабыв, что кому-то он обязан, нарушив всякий приказ, Тристино пустил казенную лошадь галопом. Ему что-то кричали, но он уже ничего не слышал. Мелькали перед глазами всадники, кольчуги, мечи, свирепые лица, но ему до них не было дела. Тристино спешил к любимой. Он хотел ее увидеть, живой, ждущей его, любящей его. И будь, что будет! Ради нежных ее объятий он готов был умереть.
Тристино вцепился в луку седла, ужалил коня каблуками сапог, которые он стащил с убитого врага; нагнулся вперед. По сухой, давно не видевшей влаги земле копыта выстукивали: «Сколько бы…», - а кожаная подпруга протяжно скрипела: «Денно и нощно».
Сумеречное небо затянулось низкими облаками. Когда Тристино въехал через пролом в северной стене, пошел дождь, который заглушал топот копыт по брусчатке и по накинутым доскам в бедном квартале. Наконец, жених увидел ее одноэтажный дом. В окне, за ставнями мерцал слабый огонек камелька.
Агнезоллу разбудили слабые удары по дереву. Она поднялась. Отец еще спал, повернувшись лицом к сундуку. Невеста встала, укутывая плечи в шерстяной плащ. На улице барабанил дождь, но сердце ей подсказывало, что то были удары не капель, то были удары его, ее любимого. Отворив ставни, Агнезолла отпрянула – за окном стоял красивый иноходец, от которого исходил белый пар, словно призрачный, в седле восседал черный всадник в глубоком капюшоне.
― Кто вы? ― тихо спросила девушка.
О, ее глаза! Тристино был не в силах им противостоять, они околдовывали.
― Если ты еще ждешь кого-то, то садись со мною на коня, я отвезу тебя к нему, ― хрипло проговорил черный всадник.
― Тристино! ― ахнула девушка, и тут же обернулась, не разбудил ли ее возглас отца – тот перевернулся на другой бок и подтянул такой же, как у Агнезоллы, вздернутый нос к камельку. Далее девушка, зашептала: ― Я жду тебя, мой любимый.
Конь фыркнул, мотнул головой, смахивая холодные капли, и ударил копытом.
В белой шемизе, в накинутом поверх шерстяном плаще, Агнезолла взобралась на коня, обняла всадника. Тристино помчался вон из города. На размытой дождем дороге, всадник пустил коня шагом.
― Тебе не страшно? ― спросил Тристино.
― О, милый, мой любимый, чего мне боятся, когда ты рядом. С тобою хоть в родных, хоть в чужих краях спокойно.
Он что-то ответил, но взыгравший ветер унес слова далеко на восток, где уже светлело холодное осеннее небо.
Они проехали ветхий мост, и приближались к часовне, рядом Агнезолла заметила располагались шатры и палатки городского ополчения. Звездами мелькали костры. Всадник повернул коня в объезд. За монастырской часовней, позади монашеских келий, показался из-под земли утренний туман, укрывая собой погост. Лишь одинокий огонек, словно светлячок в белесом мареве указывал путь. Тристино вез невесту на кладбище.
Агнезолла сильнее сжала всадника, прижалась к его холодному телу, страховито осматривая свежие могилы, еще без крестов, но вдалеке уже слышались удары топора. Где-то перебирали струны лютни, наигрывая «Requiem aeternam».
Тристино осторожно спустил на землю невесту, срыгнул сам. Отпустив коня в лагерь, он подошел к одной из могил и присел рядом.
― Любовь моя… ― протянула девушка, оглядываясь.
― Будь моей женой, ― сказал Тристино, скинув назад капюшон.
Агнезолла увидела во лбу черное отверстие, чуть вытянутое, оно расширялось к низу, но вновь смыкалось, подобно веретену. Девушка отпрянула, осеняя себя крестом, читая заклинание:
― “Благословенная душа, ступай с Богом — мертвая к мертвым. Господь тебя да успокоит в селении праведных”.
― Идем со мной, ― протянул он руки.
― Нет! Ты мертв! ― закричала девушка навзрыд.
― Тогда, я отпускаю тебя. Навеки нам расстаться суждено.
Она лег на могилу, и земля поглотила мертвеца. Агнезолла стояла, постоянно что-то бормоча себе под нос, поглаживая живот, в котором зарождалась жизнь.
― Призрак увидела, мона? ― спросил подошедший менестрель с испачканным кровью лицом.
― Скажи, ― пала она на колени, рыдая, ― умоляю, скажи, как он умер?
― Он молвил лишь одно: «Люби», ― ответил менестрель.
― Я люблю! Но почему…
― Лишь мертвых приемлет земля в объятиях могил.
― Но без него и я мертва…
― Но ты же носишь жизнь! Он отпустил тебя, живи!
9.04.2008.
Горация
10-04-2008, 10:36
Честно говоря, я ожидала у последнего рассказа немного другой концовки… вернее, немного другой подачи концовки, более земной что ли)
«Внизу, на первом этаже, угрюмо звякнула оловянная посуда, вероломно напоминая, что это не сон.»
Что сон???? Это:
«Среди тускло-белого марева тумана неторопливо поднялось солнце. Где-то кукарекнул петух, в третий раз. В рассветной, мрачной, почти могильной тишине послышались первые звуки: открывались ставни, шагали люди, шипели меха. Тихо, затем громче и громче начали стучать молотки. Хлопнула дверь. Вылили помои из окна напротив. Снизу кто-то выругался.»
Особого вероломства я тут не заметила….
«приказал ждать противного удара колокола на главной кампаниле»
Хм… видимо, бургомистр так и приказал: «Ждем противный удар»…
Полагаю, что «противного» - это уже как бы личное отношение автора, (если текст «от автора»), а таких «авторских» эмоций нужно избегать, если не писано от первого лица или от лица персонажа.
Абзац можно переделать от лица героя, оставив только «Было бы лучше, размышлял он…» и не вставляя далее текст от автора.
«оставалось ужасно много времени»
То же самое в том же абзаце. От лица героя – нормально, от автора – нет.
«Агнезолла поправила белый чепец. Тристино приподнялся на руках, чтобы взглянуть на невесту.»
По логике ясно, что она вошла в дверь, по тексту – нет. Наверное, лучше было бы сначала обнаружить для читателя ее присутствие, по потом уж «поправлять чепец».
«Тристино закрыл глаза, представив ее лик: вздернутый носик; волнистый локон, стыдливо выглядывающий из-под чепца; большие небесно-голубые глаза, наивно смотрящие на него; небольшие, еле заметные ямочки, проявляющиеся, когда она невинно улыбается.»
Шипящие!
Выглядывающий, смотрящие, проявляющиеся… многовато щ в одном предложении.
«Агнезоллу разбудили слабые удары по дереву.»
По дереву – весьма расплывчатое обозначение…. Лучше было бы заменить на ставень… или что-то другое, но конкретное.
«― Будь моей женой, ― сказал Тристино, скинув назад капюшон.»
Вполне достаточно просто «скинул». Довольно конкретное действие, которое не требует пояснений.
Совсем не понятно, в какой момент так переменился Тристино? (в плане дыры во лбу) Надо полагать, что это произошло после того, как он въехал в дыру в стене и до того, как приехал к невесте…. Невнятно тут как-то…
А вообще должна признать, что у тебя есть свой неповторимый стиль)))
Дени де Сен-Дени
10-04-2008, 14:52
Я подумаю над улучшением текста.
Вообще, это был синтез. Авторское отношение - это влияние Мережковского, это его приемы. "Стрелой пронзительно ворвалось его голову слово, самое важное, самое дорогое слово: «Люби»." - вот когда появился намек на дырку во лбу, это прием Амброза Бирса в рассказе "Случай на мосту через Совиный ручей" (только у него это было с петлей). А история, ладно уж признаюсь, по мотивам средневекового стихотворения: "Свидание с мертвым женихом" (которое переделал в "Лорану" Бюргер, ее вольно перевел в "Светлану" Жуковский и взял Пушкин для "Людмилы"). Разумеется, Тристино - это образ Тристана... Относительно короткие предложения в начале - это еще чье-то влияние, видимо, современной интернет-литературы.
Кстати, там есть один момент - 2 человека с красным лицом, которые разлучают влюбленных - это тоже прием Мережковского (это выжато из его романов и критики на них)
Дени де Сен-Дени
21-04-2008, 17:06
миниатюра, пародия
Алиса в Олбании
Однажды Алиса заглянула в Олбанию, где, как известно, нет Албанского языка, поэтому белый кроль Олбан-Болван Удафф VII-ой нем, как рыба. Сказать по правде, Алиса знала, что обычная рыба умеет говорить; скорее, нем кроль, как японская чайная рыба, которую она спасла у Капитана Развалины. Но Алиса не поняла, почему же Олбан-Болван Удафф VII-ой носит титул "кроля", а не "короля", как король Генрих VII-ой, например; и почему он, Удафф, пишется с удвоенной «ф»? Возможно, подумала Алиса, что когда кроль не был нем, то ффыкал, а может, оттого что ффыкал, он стал нем. В общем, когда она с ним познакомилась, белый кроль был уже нем, а разговаривал с ней лежащий-некто-под-столом-отзывающийся-на-Медведа из места, названного Пацталом. Из этого Алиса заключила: Медвед из Пацтала – это имя лежащего-некоторого-под-столом-отзывающегося-на-Медведа.
Белый кроль кольцами обвился вокруг трона; он всё-таки Удафф, ему, наверное, так удобнее, подумала Алиса.
«Превед! Йа Медвед...» - сказал Медвед из Пацтала.
«Привет», - поздоровалась Алиса и робко обняла ладонью кулачок.
Олбан-Болван Удафф VII-ой по-немому заффыкал. Как поняла Алиса, он был чем-то недоволен, может, она его чем-то оскорбила, поэтому тут же извинилась. Белый кроль рассердился. Тогда Алиса спросила Медведа, почему же на её слова Олбанский кроль оскорбляется?
«Не соррься, спикай полбански», - ответил Медвед из Пацтала.
«Я не понимаю», - сказала Алиса. Она, в самом деле, не понимала, зачем ей ссориться и пикать "полбански". Не понимала она, что это «бански»? Что-то, вероятно, количественное, ведь «бански» бывает половина, однако на этом или это можно пикать. Этого она не могла ни понять, ни осознать.
«У ня падонкафф нет», - заявил Медвед.
Алиса снова не поняла, и, заключив руки за спиной и раскачиваясь на мысках туфелек, решила спросить другое:
«А почему Вы находитесь Пацталом?»
«Йа ржунимагу».
«Вы - лошадь, как пони?» - тут же спросила Алиса, прекратив раскачиваться; ржет ведь только лошадь, но какая лошадь может уместиться под столом, где находится Медвед? Алиса поняла, что это пони или лошадь Пржевальского, тем не менее, их нет в Олбании, впрочем, об этом ей было неизвестно или не было известно.
«Аффтр жжот» - последовал ответ Медведа под молчаливое ффыканье Олбан-Болвана Удаффа VII-го.
«Но я не лошадь!» - обиделась Алиса. – «Я – девочка!»
«Бландинко или бринетко?» - спросил Медвед из Пацтала.
«Я - хорошая», - ответила Алиса.
«Деффочка-криведко!»
«Зачем мне быть креветкой? Я – Алиса - человеческая девочка, я читала сэра Вальтера Скотта и сэра Чарльза Байрона…»
«Многабукфф», - устало донеслось из Пацтала.
«Вы мне противны», - сказала Алиса и ушла по-английски из Олбании, и больше в эту неприятную страну не заглядывала глазком, не ступала ножкой. Постаралась забыть белого кроля Олбан-Болвана Удаффа VII-го, который по немоте своей ффыкал на нормальные слова. Однако в дневнике (он есть у каждой уважающей себя девочки, какой себя Алиса и считала) появилась странная запись:
«Превед.
Пишиисчо.
Йа тя лю.
Медвед».
«Это очень плохо, - подумала Алиса. – Я ещё не изучила английский язык, но узнала Олбанский. Это должно быть плохо. Пратётушка Эрментруда будет ругаться. А это всегда плохо». – После этого Алиса вырвала страницу и бросила скомканный листик в корзину для бумаг, чтобы не видеть такого противного языка, чтобы не расстраивать пратётушку. А ещё Алиса испугалась, что если будет ффыкать, то потеряет голос.
Дени де Сен-Дени
22-04-2008, 15:30
Милосердие с кулаками
Под ясным небосводом шут в желто-красных одеждах пересекал цветущий майский луг, насвистывая веселую песенку-путаницу. Он горделиво восседал на белом сардинском осле с белыми ушами и белым остриженным хохолком. На крупах животного были навьючены две небольшие сумки, шут их видел, ибо сидел на осле лицом к белому хвосту. Под каждый шаг животного бубенцы на двухвостом капюшоне буффона позвякивали, но их заглушала трещотка, которую шут крутил левой рукой, потому что правой он держал поводья у себя за спиною. Осел неспешно двигался вперед.
Навстречу ослу шел францисканец в коричневой шерстяной сутане. Через его плечо была перекинута небольшая сумка с краюхой хлеба, морковкой и флягой с бражкою. Белый осел ткнул монаха мордой. Тот остановился, остановился и осел; а шут закончил петь, слез с осла, и, не обращая внимания на монаха, встал перед животным и со всей дури зарядил ему промеж глаз. Наклонил его голову вниз и забрался на осла в прежнее положение. Францисканец удивился. Он хотел было пойти мимо, но белый осел вновь повернулся к нему мордою и пошел следом. Такого оскорбления своего дурачества буффон не выдержал и завопил на монаха, что тот развращает его сардинского осла.
На что монах ответил:
― Даже животным, сын мой, необходимо наше милосердие. Разумеется, он не идет за тобою потому, что ты его бьешь. Есть другие способы заставить осла идти вперед. Его можно привлечь морковкой. Это такое же пожертвование, какое заведено в городах для нищих. Все под Богом ходим.
― Ты глуп и слеп, монах, ― отвечал рассерженный буффон. ― Я не хочу, чтобы осел шел вперед, я хочу, чтобы он шел назад. А так как ослы задом редко ходят, то я сижу спиной, чтобы он шел вперед, но для меня – назад.
― Но зачем же бить бедное животное?! ― сердобольно произнес монах.
― Он не понимает, что такое деньги, а те, кто не понимает милости, понимает только силу, ― ответил шут.
― Что же, давай проверим наш спор на практике. Слезай-ка с осла, я покажу, что можно заставить его идти назад без применения грубой силы.
Шут спрыгнул и отошел на пару шагов, позволяя монаху приступить к доказательствам своей теории. Францисканец попытался влезть на белого осла с одного бока, с другого, затем с головы, но ничего не получалось. Осел все равно поворачивался к морковке. Тогда монах зашел с хвоста, осел, не долго думая, взял да лягнул монаха в пах. Францисканец рассердился, оббежал осла и принялся лупить его по морде поводьями и драть за белые уши, рвать хохолок. Шут, который сначала был весел, теперь испугался за свое животное: монах так и убить его может! Буффон с криком:
― Перестань бить осла, это же не милосердно! ― повалил францисканца на землю, и для пущей верности, в доказательство своей теории, ударил его один раз промеж глаз, как осла.
Монах, побагровевший, поднялся на ноги и удивленно смотрел на шута, изредка поглядывая на белого сардинского осла.
― Но я же прав! ― негодовал францисканец. ― Скажи мне, шут, почему так?
― Потому, что осел, как раб Божий, всегда знает своего хозяина, и только хозяину позволяется бить своего осла, как только Богу положено карать рабов своих. Все под Богом ходим.
После этих слов буффон подошел к ослу, погладил его по белой морде и следом забрался ему на спину. Легонько шлепнул по крупу, чтобы животное продолжило путь. Осел подчинился и неспешно зашагал по цветущему майскому лугу, зашагал под ясным небосводом. А шут закрутил трещоткой и вновь затянул веселую песенку-путаницу, глядя, как увеличивается расстояние до монаха.
Пару слов по поводу "Не клянись, люби"
Где-то кукарекнул петух, в третий раз. Как-то не очень... Вроде бы он только начал кукарекать(первые утренние звуки), и тут же уже кукарекает третий раз.
Тихо, затем громче и громче начали стучать молотки. Хлопнула дверь. Вылили помои из окна напротив. Снизу кто-то выругался.Блеск. Настолько ярко и живо, что нет слов.
Тристино не обращал на эти будничные происшествия внимания. Он преспокойно, медленно, словно нехотя, натягивал на ноги льняные шоссы с пришитыми подошвами из толстой свиной кожи, продевал златокудрую голову в горловину невзрачной туники."преспокойно" смущает. Мне кажется, оно лишее. Ведь есть "медленно, словно нехотя", мне кажется, это уже означает, что спокойно.
Девушка распрямилась, смахнула пот со лба обратной стороной ладони, не выпуская из рук тряпку, и вновь нагнулась, даже не удосужилась (не удосужившись) поправить чепец.
так, придирка: а если "не удосужившись"?
Тристино вцепился в луку седла, ужалил коня каблуками сапог, которые он стащил с убитого врага; нагнулся вперед. По сухой, давно не видевшей влаги земле копыта выстукивали: «Сколько бы…», - а кожаная подпруга протяжно скрипела: «Денно и нощно».Какая замечательная находка! Как здорово психологически через звуки выражены мысли! Вы определённо сильный автор! Меня аж в мурашки бросило...
Там только после "влаги" зпт...
Далее девушка, зашептала: ― Я жду тебя, мой любимый.
Мне кажется, что "далее" здесь лишнее, потому что как-то не контексте оно здесь, укорачивает и упрощает художественный текст до чего-то другого.
Агнезолла сильнее сжала всадника, прижалась к его холодному телу, страховито осматривая свежие могилы, еще без крестов, но вдалеке уже слышались удары топора.
"Страховито" - интересное слово, в первый раз такое слышу... эээ... вижу...
Тристино осторожно спустил на землю невесту, срыгнул сам. Отпустив коня в лагерь, он подошел к одной из могил и присел рядом."Срыгнул" - оригинальная опечатка...

Пронзительная история, напоминающая «Людмилу» Жуковского и её прототип «Ленору»... Только вот у них не было «новой жизни» и мертвец обладал полными правами забрать невесту в ад, если та последует за ним. У Вас же альтернативный вариант, живой и новый. А потому интересный. Мне понравилось. И всё-таки, как и когда погиб Тристино?..
Дени де Сен-Дени
3-05-2008, 1:19
Памяти Эфы
"Как же так, Эфа?" - АдТ
Мы будем тебя помнить...
Алексей «Папай» Мамаев родился 15-го декабря 1985 года. Могу сказать, что это был один из немногих моих друзей, не знакомых, которых полно, а был именно другом, как о них пишут, идеализируя. Этот человек, любящий жизнь во всей ее красе и мерзости, научил меня многому. Он вывел меня на улицу, познакомил с хорошими людьми, и даже взялся обучать меня игре на гитаре (мы и еще один знакомый, втроем организовали группу «Пираты» и записали два домашних альбома). Он пел, его голос был удивительно чувственным; я писал тексты песен.
Никто не знал, что после дембеля случится это. Он пришел из Армии здоровым, нормальным, веселым… но через четыре месяца обнаружилась странная болезнь, которая переросла в рак спинного мозга. Весь декабрь он пролежал в больнице, пока 31 декабря 2006 года в 22:59 по Московскому времени он не умер. Неожиданно, на первое января была намечена очередная операция. Но он не дожил.
Лишь 3-го числа об этом узнал я. Ко мне зашли его друзья, безмолвно они стояли на пороге. Но бледные лица, изменившиеся. В них что-то появилось, или что-то исчезло, точно определить не могу. Я сказал одно слово: «Папай…» - без эмоций, словно констатировал. Они в ответ: «Собирайся, ждем у подъезда». Далее все знакомые и друзья собрались в гаражах у местных байкеров и начали проводы…
Как же противно наблюдать за людьми, которые утешают себя. Я до этого не сильно любил людей, но после этого, когда убедился воочию, как противно они себя ведут, я возненавидел тех, кто заботится о себе больше, кто через смерть одного хочет блеснуть компанейскими качествами. Правильно говорил святой Аурелий Августин: «Заботы о погребении, устройстве гробницы, пышность похорон – всё это скорее утешение для живых, чем облегчение участи мертвых. Мне стыдно было находиться среди животного стада, пьющего за упокой хорошего человека. Может быть, я слишком привержен стоическому учению, ведь стоикам воспрещалось, как говорит Мишель Монтень, предаваться чувству скорби.
Я люблю смерть, изучаю ее с 9-ти лет, и жизнь поступила со мной двояко; и, следуя двоякости человеческой сущности, могу сделать два противоположных вывода.
Первый, и самый распространенный, который подтвердит большинство: это был мне урок того, что смерть мерзка, ее любить невозможно, она лишает нас друзей, ввергает душу в смятение и депрессию, навязывает стрессовую ситуацию, поэтому забота о мертвых – первостепенная необходимость собственного душевного восстановления. Жизнь продолжается…
Объясните это отцу Алексея. Я видел, как он говорил с могилой и с крестом, на которой висит фотография, улыбающегося сына. Он плакал, он не мог находиться рядом с ним. Говорил, что сыну там, в могиле, холодно, сыну там, в земле, плохо. Спустя год отец не может унять слез, это, как мне кажется, из-за того, что отец не мог ничего сделать, он подсознательно винит себя за немощность, не способность помочь сыну. Отрицание смерти лишь ее подтверждает.
В этом мне видится противоречие православия: человеку необходимо отпустить душу в мир, где ему будет лучше, в рай, но вместо этого люди, следуя некоей привязанности, не хотят отпускать душу, привязывая ее к физическому телу.
Второй вывод близок мне, надеюсь, человеку разума, кто считает, что «разумение – величайшее из благ» (Эпикур). Жизнь преподнесла мне урок, что смерть мерзка, и не стоит ее облагораживать, как это до сих пор делаю я. Но чтобы указать мне на мою ошибку, Смерть, словно насмехаясь над моими попытками понять непознаваемое, решила забрать моего друга. Она, Смерть, не знала, что это лишь укрепит меня в верности пути, заверит в том, что Смерть несет Жизнь, ибо «конец обусловлен началом» (Манилий). Со смерти друга началась моя жизнь, посвященная тому, как я однажды написал в романе «Некромант: Медальоны Всецарствия»: «Господь для нас оставил вечной только память», - этой памяти друга я посвятил свою жизнь. В любом крупном сочинении (в котором у героев никогда не будет имени Алексей), имеющем целью показать смерть, как благую, так и ужасную – находится посвящение другу, тому, кто даже смертью своей продолжил мое обучение. Может, Смерть знала, и решила проверить меня на твердость.
Корни этого, не скрою, детского любопытства нужно искать в то время, когда мне было около года: умерла моя бабушка, чью фотографию я видел каждый день. После долгих мучений, я все-таки смог вспомнить, с какой теплотой она качала меня на руках, обучала жизни. Третий внук. В ноябре 86-го года ее стало. Затем (когда мне было 6 лет) умер двоюродный дедушка; мне лишь мельком удалось увидеть мертвенно-бледное лицо человека, лежащего в гробу. Я видел, я запомнил. Потом (мне было 7 лет) повесился мой дед, мне так и не дали проститься с ним, сказали: я слишком мал. Каким бы дед не был жестоким человеком, тираном, из одного случая с ним я всё-таки извлек урок. Я что-то сказал деду, он приказал не повторять этого. Я ослушался, в итоге полетел носом в стену (мне было 4 года). Все женщины ополчились, а дед просто сказал им: «за дело». Именно, это был самый запоминающийся урок в моей жизни. Я просто не мог не простить с ним; отдать честь его храбрости – лишить себя жизни: «Мы смотри на смерть… как на злейшего врага. Но кто же знает, что на самом деле смерть… для других единственно… высшее благо, источник… свободы, как одни в страхе и трепете ожидают ее приближения, другие видят в ней больше радости, нежели в жизни» (Мишель Монтень). Следом спустя полтора года, умер троюродный дед – мягкий и добрый человек. Весь наш жизненный путь – путь приготовления к смерти, чего же этого страшиться, когда все люди, которые ныне мертвы, находятся в памяти людей, их чтят, их помнят, некоторые им даже завидуют.
Осмысливая смерть Алексея, я начал понимать фразу: «и стар, и млад одинаково сходят в могилу»; но при этом нельзя примешивать к собственному страху перед смертью Фатум. Судьба здесь не причем: «легче верить в басни о богах, ибо их можно умилостивить почитанием, чем верить в то, что от тебя ничего не зависит в этой жизни» (Эпикур).
Алексей, пожертвовав собой, дал мне пищу для ума, к моему собственному «искусству умирать». Я, как дед, подвержен расстройствам личности, поэтому готовился к самоубийству; у меня не было цели, теперь она есть. И это тот величайший дар, который я получил от Алексея, от Смерти; от них я получил возможность жить. Хотя другие назовут это испугом, я этого не отрицаю. Я ничего не имею права отрицать. Я заявляю, что смерть никогда не бывает бессмысленной. Я нашел смысл в смерти Алексея, это его величайшее дело из всего того доброго и веселого, что он привносил в людей. Алексей был тем человеком, о котором действительно нечего сказать плохого, но и молчать о нем невозможно.
Однажды (на сороковины) он пришел ко мне во сне, точнее я отправился к нему в астральном путешествии. Я не могу забыть его слова: «Иди, я попал туда, где мне хорошо. Будь спокоен». Он улыбался, как всегда…
За выше сказанное, меня тоже можно назвать эгоистом, одним из людского стада зверей. Но меня отличает то, что я страшнее и ужаснее их: я прекрасно понимаю, какую боль причиняю, и как мои слова действуют на окружающих, какие эмоции я у них вызываю, следуя стезей понимания смерти. Однако точно знаю одно, чтобы побороть Смерть, необходимо не только о ней размышлять, к чему призывали Эпикур, Лукреций, Сенека и святой Августин с Мишелем Монтенем, необходимо помнить всех, кто умер на вашей памяти (простите за мрачный каламбур), особенно тех, кто был с вами близко знаком. Памятью о мертвых, мы лишаем Смерть одного из множества приготовленных для нас «сюрпризов».
Спасибо тебе, Папай, за последний урок. Память о тебе, в моей голове, увы, безумной.
«Милосердие с кулаками»
«На крупах животного были навьючены две небольшие сумки, шут их видел, ибо сидел на осле лицом к белому хвосту». (на крупе)
«А шут закрутил трещоткой и вновь затянул веселую песенку-путаницу, глядя, как увеличивается расстояние до монаха».(от монаха)
«В спальне»
«С люстры, словно новогодний серпантин, свешивался кишечный тракт, а флаконы были заполнены органами: желудок, печень, легкие и мочевой пузырь с почками, похожими на маленькие сморщенные баклажаны».(плафоны?)
Прикольно. Здорово. Мало того, что интрига, так ещё и чёрный юмор. Парадоксальная штука.
«Зарисовка о поступлении Кроуна на службу в России»
Интересная штука. А продолжение будет?
Дени де Сен-Дени
23-05-2008, 2:29
Цитата(Rianna)
Интересная штука. А продолжение будет?
еще не знаю... как привлечет меня опять Наполеоновская эпоха...
Эпитафия по УтруПробужденье – страстного томления венец! Смотри, с утра тебя приветствует небесное светило. Поднимается оно над горизонтом, как если бы мир был перевернут, и огненная капля ниспадала в небеса, такие чистые и радостные. Счастье открывает перед тобою двери. Лови этот день, полный неизведанного, странного, чудесного! Заворожено открой глаза. Смотри, как зеленью окутаны поля, леса, сады! Вода струится из фонтана, ручеек стекает вниз по керамической ложбинке. Проходя пороги, он журчит, манит тебя своею утренней прохладой, такою беззаботною, воздушной. Смотри, пролетели воробьи, их буроватая серость не важна, душа трепещет крыльями в смысле их полета! И даже черный мрачный ворон с длинным клювом приветствует тебя горластым басом, он похож на конферансье, что мы видели вчера в театре: такой же черный фрак, та же грация и величавость, смирность.
Чувствуешь, как ветер украдкой проникает в отворенное окно, аккуратно трогает тюль из ткани Самаркандской? Помнишь, мы выбирали ее вместе. Как тут духом не воспрять от этих тонких, сладких ароматов цветника и палисада! Чувствуешь? В это майское утро ветер так обходителен и ласков, гладит твое тело.
Смотри, что принесли тебе на завтрак! Сок, вобравший цвет румяных щек, возносится в бокале на грациозной ножке. Нарцисс бледноватый открыл свои секреты только для тебя. А форма этого куриного яйца! Ни один из скульпторов не решился бы повторить такое совершенство. Что за нега, этот натюрморт!
В пробужденье час витаешь ты в магическом зефире, в полусне приятном, и частично наяву. Дурман блаженства окутывает веки, поднимает уголки прелестных губ. В расслаблении руки ощущают невиданную силу: ее хватит, чтобы русло проложить для нового притока речки, где прорастут кувшинки, и не хватает ее с этим, чтобы даже их поднять. Лежи, отдайся всем любезностям природы в сей венец творения ее. Сон уже не потревожит, как утихнут страхи и тревоги. Их больше нет; они, быть может, далеко, иль даже дальше. Тебе чужды стали и морали, и устои. Утро – час рассветный, час воспарения к небесам. Поднимись же с солнцем ввысь, взберись к Зениту! И не думай о Надире. Утром кончен его час!
Как и твоей угрюмой, бренной жизни…
Вперед, лети по золотым ступеням к Богу, в Рай!
Дени де Сен-Дени
23-05-2008, 13:12
Двойная бездна
"Кто кого отравит, кто кого убьет, я тоже не знаю, но знаю, что борьба России с Европою — вековечная борьба Востока с Западом — не нами началась, не нами кончится".
Д.С. Мережковский "Лица: Ф.М. Достоевский"
Поставь же зеркало перед собой. Вынеси его на пепелище. Всмотрись, на заднем плане бушует ветер на пожарище, кружася мелким пеплом от куполов и изб родных, - там ты увидишь, что и в зеркале на Запад ветер дует, и чем сильнее ураган, тем сильнее тянет на Восток. И чем сильнее ветры с горного Алтая, тем чаще мы цепляемся за подоконник, Петром сотворенный у Окна. Как Брауновскую пылинку нас толкают природные погоды: без вектора, без смысла, на законах хаоса. В зеркале ты увидишь и порядок, как угол отраженный. Так отвернись и знай, где познать порядок в хаосе сей жизни, в этом ветре бесноватом. Мы медленно оседаем на дно стакана с жидкостью, в которой видно иногда и наше отраженье среди пепла. Мы смотрим суть, не видя смыслов. Поставь же зеркало перед собой.
Дени де Сен-Дени
28-05-2008, 14:42
Смерть надо заслужить
― О, Боже-Боже, ― причитал сгорбленный старик.
Он кутался в шерстяной плащ, скрываясь от тяжелых капель дождя. Старик шел вперед, сгибался, противодействуя ветру, стремясь побороть его невидимое тело. Мокрая трава сбрасывала капли на тряпичную обувь. Ноги промокли, похолодели, может, даже посинели. Дрожь пробирала старика, но он шел вперед, медленно, качаясь, но шел, целенаправленно. Не обращал старик внимания ни на низкие тучи, ни на темно-зеленые листья каштанов и кленов, что встречались по пути. Он не останавливался, не делал передышек, он пытался перебороть непогоду наперекор всему.
― О, Боже-Боже, ― повторял он, двигая усталыми губами.
Капли стекали по седым, выцветшим годами волосам. Космы завивались, трепались на ветру. Влага застывала на мгновение на густых, взъерошенных бровях, затем, находя морщинистый разлом, стекала по щекам, сносилась ветром. Под пятнистыми веками прятались посиневшие глаза, почти слепые. Лишь сокровенной мыслью сознавал старик, что не дошел, что предстоит пройти лигу, а то и две до заветной цели. Это цель томила сердце с детства.
― О, Боже-Боже, ― молил юродивый старик.
Погода портилась, затмили грозные массивы облаков небесный свет. Темнело. Старик же шел, упорствуя в ходьбе, в своем желании добраться побыстрей, незамедлительно прийти в назначенное место. Оно его манило с тех самых лет, когда, будучи совсем юнцом, повстречал он старика, которого избил до смерти в холодный летний дождь за медный грош. Такая же монета была зажата в костлявом кулаке. Кисти прятал он подмышками; казалось, так теплее.
― О, Боже-Боже, ― шептал старик беззубым ртом.
Одолевали бесы и другие духи, они били по груди, вызывая кашель, ударяли под колени, выжигали холодом ступни. Иные клали лед на лоб, прижимали и к вискам, нагревали тело изнутри, чтобы лед казался колким и болезненно колючим. Ему давно пора было сгинуть, сойти в могилу, но Провидение излечивало страшные недуги, придавало сил, когда умирали дети от чумы, когда жена-старуха сбросилась с утеса в воды Тирренского моря. Он жил наперекор судьбе.
― О, Боже-Боже, ― клеймил старик себя.
Тот день дождливый всплывал перед глазами: хрипящий старец корчился в грязной луже, издыхая последнее проклятье. Отбросив наважденье, он ощутил и дождь, и ветер, и немощность свою. Продолжал старик идти вперед. Тряпичная обувь разбухала, рвалась, обнажая сморщенные стопы. Зеленый влажный луг неспешно сменялся давешним покосом, на котором целились в человека крошечные пики. Упругие, крепкие травы с полым стволом норовили впиться в ноги, разодрать их в кровь. А дождь усиливался, капли стекали к рудиментарному третьему веку, мешая старику правильно ступать.
― О, Боже-Боже, ― процедил старик, сжимая рот от боли.
Он шел вперед, теряя силы; думал - там спасение. Образ детства вновь возник: старик просил не отнимать последнее добро, но мальчик только хохотал, скакал, как бес вокруг него, ударял ногами. Вспомнил, как в лужу камни он бросал, обрызгивая грязью. Подначивал: «Ползи, старик, ползи…». То ли в слезах, то ли в каплях ливня старец полз, подобно бескрылому слепню. Мальчик оттягивал руку, в кулаке которой был медный грош. Старик падал вниз лицом, Христом молил оставить ему жизнь. Юность непреклонна. Мальчик бил палкой по руке, пока та в онемении не раскрылась.
― О, Боже-Боже, ― рыдал старик и снова видел: кровь стекала по виску.
Размякшая дорога. Нежная грязь успокаивала ноги. Обессиленный старик упал. Теперь он полз, ныряя в грязь, белые космы становились серыми, невзрачными, тяжелыми. Одежда прилипала к телу. Старика в сознании держала лишь монета, ее по-прежнему держал в руке. Болезненная тошнота подступала к горлу, воспоминания обжигали разум. Начинался бред. Старик не понимал, это говорит тот старец, или сознание свои слова мутили. Тщился он покаяться - не мог. Образ смерти старца был перед глазами, и мальчик в темно-синей шерсти бесновато ухмылялся; казалось, что над ним.
― Gesú, Gesú*, ― раздавалось невдалеке.
Тело кто-то поднимал, оттаскивал к обочине, к траве зеленой, сочной и густой. Старик безвольно подчинялся, на сопротивление сил не было уже. «Как у старца…» - помыслилось ему. Тонкие руки, что обхватили его плечи, медленно тянули вон из грязи. Затем лоскутами мокрой ткани вымыли лицо. Старик хотел всего лишь смерти. Зачем его спасают?! Старик расслабил руку, на ладони с омертвевшей кожей находился медный грош. «Ну же, бери, кто бы ты ни был!». Нежные детские руки загнули пальцы вновь. «Я не заслужил», - последовал ответ.
― Gesú, Gesú, ― снова кричала женщина. ― Отойди от него, сынок! Вдруг он чумной или прокаженный. А может и не человек вовсе!
― Он же болен, искалечен, ― мальчик непреклонен был. ― Ему надобно помощь. Он не заслужил того, чтобы умереть в грязи.
― Умник нашелся. А ну, Джезу, домой-домой! Нечего под дождем стариков спасать. Заслужил, не заслужил? Ты ничего знаешь!
― Но, мама! Ему ведь плохо!
― Кому сказала, отойди! Если есть деньги, пожертвует их храму, там ему и помогут.
― Нет! ― мальчик топнул ногой. ― Раз он сам не может дойти до монастыря, я его дотащу!
― Сынок, подумай… А если черти тебя утащат в ад? Или что страшнее приключиться?
― Нет! Сказал, значит, сделаю.
― Gesú, Gesú, бедный мальчик мой... это ты не заслужил…
«Смерти ты не заслужил», - мысленно повторил старик проклятье.
* Gesú, Gesú – О, Боже-Боже; О, Господи, Иисусе (итл.); здесь: Gesú – Иисус (илт.).
Дени де Сен-Дени
30-05-2008, 18:01
Письмо к Стелла-Лючии
Солнце меркнет перед Вами!
Во пламени терзаний, я к Вашим падаю ногам, молю простить не складный мой язык, который очерствел от брани так, что горло сохнет, и дыханье замирает от немоты строптивой. При виде Вас теряюсь я, словно бы в безумье; твердые руки, набитые в бою, слабеют и не смеют даже прикоснуться к стану. Как мои руки, что даруют смерть, осмелятся дотронуться до сиятельного тела, которое источает лучезарную любовь! Из последних сил, дрожащими руками пишу письмо, в надежде, что моя слабость останется при мне, а к Вам попадут лишь строки о моей любви.
Вспоминая лик, я трепещу блаженно. Всеобъемлющий Господь, мне видится, в сапфирах влажных глаз! Как Владыка Рая прощает нам грехи и карает за непослушанье, так и Ваши глаза, лишь легохоньким движеньем раздвигают воды горя и мучений. И слезы счастья, что я видел, насыщают пустынную душу благодатной влагой, утоляют жажду сердца моего. Как благосклонная к жизни Мать Христа, будьте снисходительны ко мне, прошу.
Но если Вы, как горный кречет, склюете мою печень, она снова отрастет, и вновь Вам ее подставлю. Клюйте! Моя любовь, словно меч Дамасский, закалится лишь, и станет крепче. Будете хрупки, - мой щит уже на страже Вашей красоты и Вашей чести. Лишь слово песней соловья сольется с Ваших уст, я смерть приму, не обнажая меч, только бы не оставалось в Вашем сердце обиды на меня.
Я признаюсь, что на приеме у сеньора нашего, Герцога Миланского, я тайно наблюдал за Вами. Смею Вас заверить, нежней и ласковей существа мне не доводилось в своей жизни повстречать. Ваша грация превосходит шелк, который под силою ветров порхает над рекою Адда. Но ткань когда-нибудь опустится на землю, Вы же можете лишь воспарить к жемчужным облакам. Если пожелаете, из них я смастерю Вам бусы. И солнце я готов проткнуть, чтобы низложить золотой венец Вашу голову, назвав своей возлюбленной на веки!
Как тайно наблюдал за Вами, Амур следил за мной, и стрелою острой пронзил меня он метко. Все нимфы и вакханки оказались блеклым подобием Вашим. Они приходят, молят, проверяют мою страсть, изыскивают скверные ходы, чтобы добиться моего расположенья. Я, словно в пылу кошмара, отмахиваюсь от похотливых лиц. Я вспоминаю Вас и ангельский Ваш голосок, - кошмарный сон уносится; ему на смену приходят сладкие фигуры. Я вижу Вас в одеянии Марии Девы: Вы рыдаете, склонившись под крестом; меня же распинают от моей любви к персоне Вашей. Тому, кто ее видел (хоть украдкой, как то был я), умирать уже не страшно. Образ Ваш осветляет дух, низвергает того кровавого беса, сидящего во мне. На его место, как просветление души, нисходит благодать любви и к жизни страсть во имя Ваше, во счастье Ваше и милосердие ко всему живому на грешной сей Земле.
На днях я видел Вас во сне. Вы брели по берегу озера Комо. Майские лучи игрались по водной глади, скрывая в них высокие сосны и ели, что окружают этот чудо. Но лишь Ваша тень ложилась на эти блики, они меркли. Вы улыбались тому дню. Себя же я ветром ощущал, невидимыми руками я касался Вашей кожи, расчесанных волос. Я очень сожалел, что сон прошел столь скоротечно. Утром же, пробудившись, я выглянул в окно. В небесах ярче всех была Венера. Вы – та блистательная звезда, что восходит на заре, затмевая грозный Марс! Покоряясь ей, уверен я, дух и разум наполняются самым светлым естеством, кое в нас заложено Божественным Владыкой.
Простите мне, коль Вас обидел сим письмом, мне тяжело искать в разуме слова для Вас, когда по Вашей же причине я схожу с ума, безумно упиваюсь встречей с Вами на вечере под золотой звездой сеньора Цербино, и с этим я страшусь отказа, ведь искусному рубаке слова даются с рыбной костью в горле. Но знайте, я буду там и буду снова лицезреть Вашу красоту, даже не надеясь на разговор…
Дени де Сен-Дени
31-05-2008, 1:37
Письмо к Витторио
Пусть победит сильнейший, так говорили греки.
Ваше письмо меня, не то слово, протрясло своей открытостью и преждевременностью. Если бы Вы, сеньор, не смотрели только на меня, быть может, Вашему взору предстала бы иная картина боя. Как Вы помните, сам благодетельный герцог Миланский, о котором Вы упоминали, обходил меня, и руки целовал с поклоном. Моя матушка уверяет, что он станет лучшей парой. И я вольна подчиниться слову отца, который, к Вашей возможной удаче, еще не говорил с герцогом на эту тему.
Ваше послание, хотя и тронуло меня попыткой превратить железный меч в гусиное перо, однако, будет Вам известно, герцог пишет лучше. Ему известны не только Амуры и вакханки, с коими, как видно из послания, Вы общаетесь чаще, чем соседом. Герцог хорошо разбирается как в латыни, так и в греческом, чего о Вас, к прискорбию, не скажешь. Посему даю совет Вам, граф, оставьте данную затею, и слова приберегите для других. Быть может, стоит Вам, вытащить рыбью кость горла, и более костлявую рыбу не употреблять в пищу. Я чувствую, она вредна как для Вашего здоровья, так и для рассудка, коль Вы сами склонны признавать себя безумным. Ведь к сумасшествию склонны эпикурейцы, как говорил Элинан из Фруамона, чьи гнилые постулаты лишили человечества греха, а с ним великого Спасения.
Я чувствую, что Вы своей любовию ко мне гордитесь, а гордость – есть черта эпикурейцев. И любовь, я дОлжна полагать, для Вас есть благо выше, чем Спасенье и смиренность. Вы дерзнули написать, будучи даже не знакомы ни со мной, ни с моим отцом.
Вам сняться сны, так позовите тех людей, которые в этом разбираются получше Вас. Уверяю, мне не доводилось ходить по берегу Комо, быть может, во сне Вы обознались, ведь Вам, как Вы сами написали, озерные блики затмевали глаза. О Вашей тайной страсти, доставшейся Вам от нимф и наяд, я умолчу, ибо это было неприлично. Ваши мысли и похотливые желания не достойны не только сословия Sacerdos, но и Rex, а следовательно, и нашей благочестивой Католической Церкви. Я не могу говорить за красные митры, я вполне могу, как женщина ошибаться, но ваши слова, относительно бесовского духа наводят на мысль о еретиках, ведь слухи о катарах и богомилах еще расходятся по нашим землям, стращая сердца доверчивым людям. Коли Вы благородный христианин, Вам должно быть скверно и постыдно говорить о личных демонах женщине, тем более той, которой Вы намерены надеть праздный золотой венец. Да будет Вам известно, коль Вы склонны отправлять меня на Небеса, в Рай металлы не возьмешь, это был удел язычников. Тогда к чему мне золото иль серебро, когда оно не спасает мою душу, и не поможет ей в Чистилище?
Будет Вам также известно, что я - истая христианка, ревностная католичка, поэтому лживыми словами Диониса и блеклой поэзией Данте ди Майяне не пронзишь мою душу, надо быть для этого хотя бы Данте Алигъери, известного флорентийского поэта, чьи сонеты мне довелось прочесть, а Вам, к сожалению, нет. Почитайте, быть может, почерпнете многое из сущности Амура и современной метафизики любви.
Вы сравнили меня с Приснодевой, мне кажется, данное сравнение слишком коварным в неопытных руках. Я понимаю, Вы хотели произвести впечатление доброго христианина, но как я уже говорила, это стремление обернулось против Вас. Вы разве не находите, что сравнивать земную, грешную женщину со святой, к тому же умершей в печали по сыну богоматери, слишком пошло и позорно? А позор вояку отнюдь не украшает.
Однако же я надеюсь, что к вечеру у сеньора Цербино, чей герб Вы лаконично описали, Вы извинитесь предо мной за столь холодное и полное безыскренности письмо. Тогда, возможно, я попрошу герцога, чтобы его волею, усадить Вас, напротив моего отца. Поверьте, я смогу убедить сеньора Цербино не подавать рыбу.
Благословит Вас Бог на военные победы.
Дени де Сен-Дени
11-06-2008, 16:06
Месть некроманта
(с романом не связан)
Сверкнула молния, прошел раскатом гром. Грязные разодранные руки потянулись из земли в свете тусклого могильного фонаря. Горелое масло искрилось, а желто-красные с черными иглами языки пламени коптили два крошечных стекла, льстиво выглядывали из просверленных мастером отверстий в чугунной стенке. В борьбе теней даже Свет и Тьма отступают за грани мрачного круга, оставленного фонарем, что возвышался над нимбом ангела. Магическая печать была уже ни к чему. Вытянутые в благословение руки статуи укрывали Мстислава от жгучего света, лишь узкая полоса рассекала бледное лицо пополам, оставляя мутно-красные глаза в тени. Некромант сидел у подножия могильной плиты и смотрел на руки, желто-коричные с отблеском зеленого: на то, как тонкие пальцы без ногтей (вместо них были сгустки свернувшейся крови) медленно, но жадно елозили в поисках опоры, не находя ее, впивались в землю, вытягивая тело на поверхность. Из небольшого бугорка – он вырастал неторопливо, словно нехотя, - показалась желтая голова: череп, с которого слезала кожа вместе с волосами. Мстислав стиснул узел черного мешка покрепче и глубоко вдохнул затхлый трупный запах, перемешанный с кислотным ароматом земли. Во рту появился металлическо-песчаный привкус.
Прошли три месяца с погребения, а тело уже начало обильно разлагаться. «Еще до смерти сгнил, – усмехнулся некромант, – коли прав могильщик был; не ложе это было - мрачный склеп, не простыни - покровы гробовые, скрывающие черепа и кости!» Отец баюкал сына, пел сладкие и нежные песни о любви и детских снах, а сам (когда ребенок засыпал, отворачиваясь к стенке) шел на свежий кладбищенский воздух, где предавался скорби. Лежал на плите безликой матери, которую сгубил когда-то. Виня себя, отец ходил к ней на могилу, долго рыдал, пока слезы не иссохли вместе членами. Согбенный старик – таким запомнил его некромант – даже перед собственной смертью пожелал навестить жену, успокоить душу в последний раз:
– Душа пирует. То, что я свершил, не тяготит… в чистый миг молитвы…
– Скажи – неправда это! Нет, – решил некромант мстить по-другому.
Мстислав запер отца дома, как когда-то запирал он сына сам:
– Это храм воззвал к отмщению – святое место…
– О, ты, чудовище! – прохрипел отец.
Мстислав лишь рассмеялся.
С детства некроманта приучали любить красоту и Свет, наклеили в комнате голубые обои с желтыми солнцами и белыми облаками; обходили, лелеяли. Лишали Мстислава крокодильих роговых пластин ненависти, клыкастой пасти гнева. Мальчик сопротивлялся, пока не осталось сил, и, обессилев, он решил подчиниться. Сопротивление не помогает в жизни, когда загнали в угол и лишили сил, но «крокодил без зубов – еще далеко не ангел»*.
Некромант подчинялся до тех пор, пока силы доброжелателей не стали с ним равными. Этот день был окрашен черным: гроза прошла фронтом по округе. На холодном дожде, под дневной мрак Мстислав пришел на могилу матери под благословляющим ангелом. Без лопаты и кирки, руками он разрывал жижеподобную темную землю. Белый пар исходил от тела, так горяч был некромант, так ему хотелось взглянуть на мать, воссоединиться с семьей, как во время зачатья, когда Ангелы Небес вселяли в него душу! Голубое небо плакало, капли очищали комья земли с грязного черепа и костей уже без плоти; обнажали прелесть пустых, темных глазниц и носа; смывали остатки савана, который прогнил и был поеден трупными белыми червями.
Мстислав осторожно откапывал останки матери, отмывал под дождем. После некромант нежно уложил их в мешок, обвязанный сетчатой тканью из разодранного траурного платка матери – единственная вещь, которая досталась мальчику. Единственное напоминание о ней. И белые кости в черном мешке. Некромант завязал узел. Вдохнув свежий, разряженный послегрозовой воздух, смешанный с сочным ароматом трав, Мстислав взглянул на облака. В знак признательности Небеса прозрели; одинокий светлый луч пронзил низкие грозовые облака, пав в разрытую могилу. Так на землю спускалась душа, следуя призыву черного кристалла мориона – камня, который олицетворяет собой Некромантию.
Амулет – кристалл, оправленный в мельхиор, нагрелся и тут же похолодел, однако лучезарный черный цвет не утратил. Душа матери в покорности следовала за сыном, за своими костями, без возможности слиться с ними – тому преградой были три шара из черного обсидиана, зашитых в треугольное днище мешка. Мстислав чувствовал присутствие матери, ее тепло и безмятежность, блаженство, но оборачиваться не стал. Эту немую заботу и любовь он ждал давно, чтобы слишком быстро ей отдаться. Ему нужен был дух свободный, обреченный на скитание, пока останки не найдут приют в земле; дух подвольный будет только подчиняться: так с матерью он поступить не мог – ее зубов при жизни некромант не видел - лишь ангела на ее могиле.
Придя домой, Мстислав застал отца умершим. Его тело, которое к низу посинело, бесформенно лежало на белой простыне, словно готовое облачиться в саван. Глядел мертвец в потолок, окрашенный в небесно-голубой цвет. Закрывать глаза уже было бесполезно при rigor mortis**. Душа пусть смотрит, что творится с телом. В ногах был сверток с необходимыми для погребения вещами: парадной одеждой, обувью, туалетными принадлежностями для придания покойнику прижизненного вида. На мертвенно-бледной груди отец оставил завещание: похоронить под ангелом, с женою рядом. Одно некромант выполнить мог, другое - подождет, так он решил. Мстислав продолжил свою месть: с комода взял привычные для рук портновские ножницы и обрезал прядь черных с проседью волос поближе к темечку. Обстриг покойнику ногти на руках и ногах – сложил в небольшой парчовый мешочек, в отдельный – локон. Затем аккуратно помассировал лицевые и шейные мышцы, это потребовало больше времени, чем он ожидал, но рот произвольно открылся. Дохнуло прелью и навозом. Пассатижами некромант вырвал три зуба, на которые отец жаловался при жизни – они изрядно подгнили и шатались. Их с молочным кварцем уложил Мстислав в третий мешочек.
Мать безмолвно наблюдала, не вызывая вибраций в амулете. Она не меньше некроманта желала увидеть мужа, поговорить с ним, но душа его в теле, и встретить его Там не сможет. Она положилась на сына, он должен знать, что делает. И он знал: время главный враг Некромантии, когда оно скоротечно, то появляются амбиции, когда замедлено, то - маловерие в собственные силы, но без времени нет Некромантии, ибо смерть от жизни, как и жизнь от смерти отделяется временем.
Пока трупное окоченение не прошло, Мстислав позвонил в больницу и милицию, чтобы засвидетельствовали смерть. Оставалось ждать.
Снова сверкнуло, однако гром задержался – скоро должен был начаться дождь. Отец некроманта выбирался из земли в блеклом свете кладбищенского фонаря; через могилу шла узкая яркая полоса. Мертвец тянулся к мешочкам с локоном и ногтями, не зная, что часть их них, хранится у Мстислава под защитой черных обсидианов; и последним, почти обреченным движением накрыл мешочек с тремя зубами крокодила и молочным кварцем. Некромант захохотал.
– О, ты, чудовище! – прохрипел дух отца, обретший часть гниющей плоти.
– Помнишь слова ведьмы, что произнес перед могилой матери моей. Она тебе напомнит.
– Когда нам вновь сойтись втроем в дождь, под молнию и гром? – сказала мать каменными устами ангела, который низложил руки в благословении на голову Мстислава.
– Что же, как я родился в гром, при смерти матери, так вылез из могилы ты, сохранив при этом кости. Как тогда. Скажи ей, кто повинен в смерти. Я тоже хочу слышать. Утешься: лекарством будет месть, и мы излечим смертельное страданье. Мы теперь семья. Неразлучны все, втроем, как по жизни, так и по смерти, безвременно. Станет зло добром, добро же – злом, взовьемся в воздухе гнилом…***
* Арабская пословица.
** Трупное окоченение.
***Использованы цитаты (в порядке появления в тексте):
У. Шекспир «Гамлет», акт V, сцена 1 (несколько изменено);
Т. Миддлтон «Оборотень», действие V, сцена 3;
«Оборотень», действие III, сцена 4;
«Гамлет», акт III, сцена 3;
«Макбет» акт II, сцена 3.
«Оборотень», действие V, сцена 3;
«Макбет» акт I, сцена 1;
«Макбет» акт VI, сцена 3;
«Макбет» акт I, сцена 1.
Дени де Сен-Дени
12-07-2008, 17:48
Слезы графа Франческо
Графиня Виоланта лежала на белых простынях, сложив на груди руки. Лик ее выражал ту строгую рассудительность, каковою она обладала при жизни. Словно на миг прикрытые глаза, даже в этом вечном спокойствии являли привычную надменность. Молчаливые служанки аккуратно расчесывали ей волосы, укладывая локоны вдоль лица, разглаживая их по конкуру плечей, укрытых в белую шемизу. Среди темных волн, отливая облачно-синим цветом, возвышался острый мыс, скала – волевой подбородок, на склоне которого покрылись легким белесым налетом губы. Графиня любила одеваться в молчании, громкие звуки тревожили ее, а шумные представления она считала уделом простолюдинов. В этот час, когда внизу сгрудились облаченные в кольчуги воины, граф Франческо молча прошел от двери к окну и услужливо, словно жена была еще жива, закрыл ставни, ограждая хладное тело от военного гама. Будь граф иного нрава: притворщиком или льстецом, он непременно бы рухнул к подножию постели и разрыдался; вместо этого Франческо, соединив за спиной руки, как обычно делают оценщики товаров, скупо взглянул супруге в лицо и почувствовал ту юношескую легкость, с какою совершаются смелые подвиги. Теперь в замке его ничто не держало, ему не придется перекладывать заботу о хозяйстве на любимую графиню. Он может возглавить свои отряды, самолично повести их в атаку, соединив с войсками Рожера II «Дитя Апулии».
-- Спасибо, -- произнес граф.
Он намеревался было покинуть спальню, как в нее стадом, толкаясь, влетели камеристки. Франческо поднес к губам палец и сердито взглянул на женщин, будто те нарушили сладкий сон младенца. Камеристки замерли. Дли них это первый подобный урок в жизни. Когда-то в детстве, может быть, им и рассказывали о том, что необходимо делать во время смерти хозяйки, только в этот момент, граф знал, из головы вылетает все, чему только учили. Франческо остановился на пороге и, не поворачиваясь, проговорил:
-- Теперь плачьте.
Граф размеренным, неторопливым шагом двигался по коридорам. Смерть графини не ужасала его, он был к ней готов. Но его сын – нет. Юлий рыдал в своей комнате, укрыв подушками черную голову, пряча в перине такое же красивое лицо, какое в другом крыле замка принимало покой. Когда граф Франческо вошел к нему. Юлий прорычал:
-- Не хочу!
-- По нашим законам, Юлий, ты - взрослый. Я оставляю хозяйство на тебя.
-- Почему?!
Граф вспомнил себя в его возрасте, когда умер отец. Тогда он тоже рыдал, вопрошал мать и Господа, молил вернуть отца к жизни. Франческо горевал бы долго, если бы не слова старого монаха, что случайно проходил мимо. Граф повторил их сыну вместо утешения, которое никогда не поможет мужчине:
-- Плачь до тех пор, пока не будешь готов принять смерть свою или чужую.
Как и он сам тогда, Юлий поднял голову, растирая кулаками слезы. Жизнь без матери для четырнадцатилетнего сына казалось невозможной. Он был готов последовать за ней. Все, что было нужно графу – чтобы сын перестал плакать. Истинный смысл слов он поймет позже, обязательно поймет. Если же будет суждено Господу скрыть от него знания, то слезы не вечны, когда-нибудь они иссякнут, и ему придется принять слова на веру.
-- Я оставляю хозяйство на тебя, -- повторил граф.
Юлий слышал, об отце говорили, как о равнодушном, черством человеке с трудным характером, словно родился он не на юге Италии, а где-нибудь в заснеженных краях норманнов, где солнце так же скупо, как и слезы графа. Его не брали ни мольбы, ни просьбы, даже милосердие было строго выверено: ни больше и ни меньше, чем установлено законом. Франческо казался призраком, он не спешил, не суетился, в отличие от его соседей. Наоборот он был рассудителен в делах и медлителен в принятии решений. Все, чем занимался, подвергал строгой критике, поэтому редко ошибался. Многие хотели обвести графа вокруг пальца, иные откровенно угрожали смертью. Франческо считал недостойным хохотать им в лицо. Он молча вставал и уходил в ночь, подставляя спину, надеясь, что его враги решатся напасть сзади. Никто этого не делал, «потому что опасаются за свою жизнь», -- пришел к такому выводу граф, обдумывая их бездействие. Франческо называли безумцем. Так думал и Юлий; граф это знал, но оставался самим собой, показывая успехами и прибылью свою правоту. Отнять этого никто не мог.
-- Не скупись, похорони мать с почестями, -- перед расставанием наказал отец.
Покинув замок, что возвышался над прекрасной долиной, которую рассекали темно-синие воды Камероты, Франческо двинулся в сторону Напля по пыльной, обветшалой римской дороге вдоль побережья Тирренского моря. И чайки искавшие пропитание во время отливов замечали блеск доспехов и реющие на ветру красные стяги с двумя серебряными поясами. Войско, подобно самому графу, шествовало размеренно, плавно, как призраки утренних туманов; а блики от стали казались слезами дневного солнца, такими притягательными, такими недоступными.
Близ Напля граф увидел того, кому Королевство Обеих Сицилий пророчило титул кайзера Священной Римской Империи – Фридриху Рожеру – бойкому и пытливому темноволосому юноше крепкого телосложения с пронзительными глазами и волевым подбородком. В чем-то он был схож с его сыном. Но король казался ему ближе: Юлий потерял мать, Рожер – отца в два года, оказавшись вовлеченным в домашние интриги между родственниками, церковью и герцогами. Фридрих горделиво объехал отряды Франческо в немом почтении. Образцовые воины, словно легионы Гая Юлия, поднимали лица, вглядываясь в своего полководца, в глаза тому, за кого они будут умерать. Юноша не дрогнул. Он спрыгнул с коня и обнажил меч. Быстро, словно в ярости, Рожер в одиночку двигался на отряды графа, проверяя их собранность и готовность служить верой и правдой. Ни один воин не отступил, лишь молчаливо наблюдал за будущим императором. Каждый их них готов был умереть, если на то воля короля Обейх Сицилий – так учил их граф.
-- Чьи это воины?! -- выкрикнул Фридрих, встав вплотную к рядам.
Франческо выехал вперед на своем пегом жеребце. Пешие войны расступились, пропуская графа, как трирему пропускают волны.
-- Твои воины опасны. Я не готов умереть от мечей призраков.
-- Но мы готовы умереть за «Дитя Апулии».
Фридрих молча ушел в свой шатер, больше Франческо с ним не разговаривал. За всю северную кампанию Рожер не приближался к воинам графа, и всячески старался обходить стороной шатры, увенчанные красными гонфалонами с двумя серебряными поясами. В бою Фридрих, впрочем, берег их, как мог; редкие воины получали такой щедрый подарок судьбы.
Вернулся граф той же римской дорогой три года спустя. Его также приветствовали чайки, радостно встречала долина, укутывая родным туманом. Молчаливо шествуя, подобно призракам, отряды графа приближались к родным деревням, и замку, возвышавшему черные башни к небесам. Крепость предстала перед Франческо в печали, мрачные стены поросли диким виноградом, а нечищенный ров смрадил хуже выгребных Миланских ям. Дворы были пусты и заброшены, кое-где прела солома, словно в напоминание о том, что здесь когда-то жили. Могильной тишиной принимал хозяина замок.
К двери в бергфрид была прибита бумага с удручающими известиями. Юлий на охоте сломал шею год назад. Граф остался один. Глаза поднялись к налетевшим с моря облакам. Расплакалось небо. Дождь барабанил по черепице, пока Франческо неторопливо, подобно привидению, обходил замок. Он закрыл ставни в комнате жены, постоял над кроватью сына. Спустился к воинам и распустил их по домам.
В камине он развел огонь и придвинул сиденье поближе к теплу. Кости, наконец, могли успокоиться и вдоволь поныть.
-- Сеньор? Вы не призрак? -- раздался испуганный женский голос.
Франческо узнал Марию, сироткой он приютил ее у себя, дал работу, за которую она могла получать чистую одежду, пищу, кров.
-- Ответь, как там «Рыжий», мой пес?
-- Умер от старости, господин.
-- Тяжело…
В свете камина, на щеках графа Франческо блеснули слезы.
-- Вы плачете, господин? Мне принести полотенце?
-- Нет, ты слишком добра, Мария. Мои слезы для пса, ведь Господь не примет его в Раю, -- Франческо глубоко вздохнул, утер слезы рукавом и усмехнулся: -- Наверное, кроме тебя, все разбежались?
-- Не все, господин.
-- Зови всех, кто остался. Пусть накроют стол с вином, птицей, кабаном. Ты любишь овощи, фрукты? А-а, неважно. Неси все, что есть. Устроим пир! Старый граф вернулся домой.
-- Да, мой господин.
-- И еще…
-- Слушаю, мой господин.
Франческо хотел было назвать ее своей женой, поддавшись чувствам, этим ненужным слезам по собаке, но, осознав последствия, передумал: среди прислуги начнутся шептания, зависть. Он не в том возрасте, чтобы менять уклад жизни. Как на него посмотрит Юлий и графиня Виоланта, когда он встретит их на том свете?
-- Юлия похоронили с почестями?
-- Да, мой господин.
«Ну, вот, все приходит в норму. Мария плакать не будет, это хорошо. Умру, как пес, от старости…» -- Граф Франческо вытянул к огню ноги и дал волю воспоминаниям о Фридрихе Рожере: он будет жить!
Дени де Сен-Дени
26-07-2008, 0:19
Синий Бедлам
Окно всегда без штор. И синие
лучи на половицы падают. Скрипят.
Я проверял. Не страшно днем.
Не зашторено окно! И фонарь
на крыше виден. Его синий свет
проникает в окно; ползет к стене.
Я проверял. Не страшно днем.
Красна, синяя звезда Вифлеема.
Среди облаков, которые медленно ступали по-над осенним, почти оголенным лесом, носились птицы; они казались черными метеорами, огромными скоплениями неуправляемых астероидов. Я смотрела на этот слаженный коллектив с отточенными движениями, и от этого унылого зрелища мне стало холодно. Натянула юбку на колени, и втянула шею, пытаясь согреться, или заставить себя думать о тепле, о тех, уже далеких, весенних и летних деньках, когда даже гарканье ворон по утрам возвещает о радости жизни. Осень – такая пора, когда в преддверие зимы, кажется, что весь мир ополчился на тебя, словно вся унылость, каковая есть в природе, охватывает тебя, погружает в ледяную воду. Деревья, будто общипанные, насмехаются, кривляются надо мной. Так противно между ними ходить по этому полусгнившему пологу из листьев, что шуршит, подобно шипению змей, казаться всем одинокой и задумчивой. Тошно смотреть сознавать, что только осенью люди замечают одиночество других; это, видимо, оттого, что сами отдаляются от остальных. Осень – пора раздумий. Для себя я все решила.
Очередной порыв северного ветра заставил подняться в воздух птиц, вымел из прилеска большие охапки листьев, разбросав их по скучному, темно-серому участку. Лес, который находился близ нашей дачи, наполнился гамом и хлопками крыльев. Как трудно оставаться той же девочкой, любящей своих родителей, когда семья разваливается, подобно плохо уложенным поленьям в костре. И пламя раздора лишь разгорается. Ночью, порою, я слышала, как они ругаются – мне выпала роль той искры, что обожгла сердце матери. Она не хотела меня. Отец дважды приложил усилия, чтобы я появилась-таки на свет. Ради чего? Семью – это только раскололо, подобно тому, как раздваивается ствол одуванчика, закручиваясь в воде в разные стороны. Родители настаивают на своем мнении, уходя в себя, становясь одинокими, расщепленными.
Они в дачном домике собирают вещи, чтобы на зиму перевезти их в город, распихать по шкафам в квартире, по полкам в кессоне гаража. Они меня даже не замечают.
Последний костер в этом году все-таки рухнул, и брызгами устремились ввысь сонмы искорок и серого пепла; так, наверное, взрывается облако. Птицы улетели куда-то вдаль. Я встала, запахнула кофту и начала растирать предплечья ладонями. В резиновых сапогах вид у меня был нелепый, но это была мелочь. Я просто шла вперед, что-то звало меня в лес. Может быть, это была обида, молчаливая обида, какая укрывается в душе, терзает мысли, мучает, но какую невозможно излить. Чтобы о ней рассказать, нужно простить. Как можно простить мать, которая не хотела ребенка? Которая хотела убить меня?!
Уродливые, сморщенные стволы в щербинах и рытвинах поддерживали тонкие кривые длинные ветки; они переплетались, образуя дырявые своды. В них я увидела выход; поняла, как воссоединить родителей, помирить их. Ноги утопали в оранжево-коричневом море, идти было трудно, но таких природных трудностей мне и хотелось, будто от их преодоления зависит моя жизнь, счастье мое и моих родителей.
Я присела на пенек, откинула голову назад и закрыла глаза, наслаждаясь спокойствием, поселившимся в сознании. Оно и дало мне сил для задуманного. Я закурила. Табачным дымом отгоняла от себя запахи плесени, прели и грибов. Вся эта разлагающаяся природа вызывала тошноту. Я отторгала саму мысль, что мне придется чувствовать себя мертвой. Ощущать, как сворачивается в жилах кровь, как перестает биться сердце, как обжигает разум, расслабляются мышцы. Затем тело сковывает, оно становится деревянным, негнущимся, подобно толстым стволам деревьев. Кожа съеживается и чернеет, пока клетки не начнут гнить, исторгая трупный запах, как эти листья под ногами. Служить кормом для природы противоестественно для человека, страшнее всего – чувствовать все стадии своего разложения. Я не хочу так, не хочу, чтобы костер моей жизни потух!
Сигарета дотлела. Пачку и зажигалку я оставила на пеньке. Они мне больше не понадобятся. Родители не заметили моего отсутствия, даже не спросили, где я была, или куда отходила. Их не интересует, что со мной станет, не волнует, что лес опасен для меня, равнодушны они к тому, что меня может не быть. Дети погибают у других, свои дети живут вечно. Они все так думают. Лицемеры.
Я смотрела вперед на темную асфальтовую дорогу, вдоль которой были высажены высокие тополи и каштаны. Сколько раз мы здесь проезжали, но только теперь мне стало понятно, что же это за путь. Путь жизни. Есть повороты, подъемы и спуски, встречные и попутные автомобили. А за пределами твоего пути, есть другие дороги, скрытые от тебя за деревьями. Если весна и лето – это расцвет, то осень – это закат, лишь с закатом жизни осознаешь, что твой путь не единственный, есть множество дорог, о которых даже понятия не имеешь. Мне так захотелось крутануть руль, съехать в кювет, попытаться пробиться, выйти, свернуть. Однако поселилось в голове ощущение того, что через лобовое стекло вылечу я одна, словно это неправильное решение. Наверное, так оно и было.
Родители молчали, скукота. Я присела к окну и стала вглядываться в пейзажи. За тополями было поле с островками коричнево-серых кустов, и далее, на возвышенности, между высокими елями и соснами проглядывалась железная дорога. Иногда мимо проносились дома, новые и старые, детские шалаши среди ветвей. Песчаные и грунтовые дороги, исчезавшие среди холмов. Речка под мостом. Когда-то она была глубокая, темная, страшная, теперь же обмельчала, стала отвратительная, с буро-зеленой водой, копнами водорослей и каменистым дном. Скользкие берега были усыпаны бутылками, пакетами, отходами, тряпками вперемешку с пожухлыми стеблями осоки. За излучиной реки должна быть небольшая плотина, составленная из шпал, но ее лет пять назад уже разобрали, выпустили воды на волю, огорчив местную ребятню, которая нашла иные угодья для купания.
Помню, я тоже плескалась в этих водах, отец учил меня плавать, но я так не постигла эту науку – шла топориком ко дну всякий раз, когда он убирал руки. Всякий интерес к купанию у меня пропал, когда я стала свидетелем одного случая с мальчиком. Он плавал, уложив вытянутые руки на пенопласт. Внезапно на глубине его приспособление вылетело из рук. Мальчик забарахтался. Он кричал, его одолевал страх, а в голосе слышалась обида оттого, что никто не спешит ему помочь. В воду прыгнул его брат и вытащил мальчика на мелководье. Больше я никогда не купалась. Мальчик уже к вечеру сносно плавал вдоль берега. Для него это вышло уроком, у меня вызвало страх. Я смотрела в его красное от ужаса лицо и бледнела; он попытался остаться на плаву – он боролся за жизнь. Его смогли спасти. А кто кинется спасать меня? Люди даже спасают из-за корысти. Мне нечего дать спасителю. Я никому не нужна, даже родителям.
Вечером, в квартире, родители устроили банный день, хотя его лучше бы назвать ванным. Пока мать говорила ужин, отец мылся, затем настала очередь матери. Получив скупые рекомендации о том, за чем и как нужно следить на кухне, отец закурил. Меня еда не интересовала, может, съем помидорку или салатик потыкаю вилкой, жареную курицу с макаронами мне не хотелось. Поэтому я скрылась в своей комнате, где слушала в наушниках группу «Necrophagist». Эта быстрая музыка с бешеным ритмом и чистым, приятным для слуха, гроулингом успокаивала, но не давала забыться в мечтаниях. В темноте я сидела долго, поэтому, когда открылась дверь – мать таким появлением говорила, что настала моя очередь идти ванную, – яркий свет из коридора ослепил меня.
Повесила на крючок халат, на теплую батарею – трусики и сложенное вчетверо полотенце. Закрыла дверь на шпингалет, оставшись в тесной комнате. Лампочка, убранная под стеклянный купол, освещала пространство тусклым, иногда мерцающим желтым светом. В зеркале я увидела мрачное отражение. Этих глаз я никогда не видела, появилось в них что-то, что испугало меня, будто это глаза не мои, а тонущего мальчика. Я резко обернулась к ванне. Белые эмалированные стенки были в серых кольцах, таких похожих на водоросли. Мать не удосужилась ополоснуть ванну после себя. Где же ей позаботится обо мне? С немой злостью я уставилась в небольшое окошко под потолком, ведущее на кухню, там за тюбиками, бутылочками, склянками; там за стеной мать стояла у плиты, переворачивая шипящую в масле курицу. Запах горелого чеснока проникал даже в ванную.
Окатив струей горячей воды стенки, я протерла их тряпочкой, и снова омыла, лишь затем заткнула пробкой нижний слив. Вода с грохотом падала на дно ванны, заглушая шипение, разговоры и работающий на кухне телевизор. Этот маленький водопад с металлическим отзвуком успокаивал.
Я взяла с полочки ароматическое масло и влила в воду, надеясь, что успокоится не только разум, но и тело, оно расслабится и перестанет сопротивляться задуманному. Раздевшись, я забралась в ванну, уперлась шеей в еле-теплую металлическую стенку и закрыла глаза. Шум струи, бьющейся о поверхность, рисовал перед глазами разноцветные узоры, нечеткие и замысловатые. Уровень воды поднимался, скрывая меня словно в утробе, погружая в ту плацентарную жидкость, в которой я пребывала неполных девять месяцев. Я разнежилась, словно растворялась, превращалась в зародыш, в первородный бульон. Это блаженство сменилось резким ужасом. Я представила мать, которая также полусидит в ванне с ножом в руке. Она задумала изрезать себя, чтобы убить меня. Открыв глаза, я увидела не свет, не ванну, а мрак. Он скопился в верхнем сливном отверстии с крестообразным навершием. В той густой темноте мне привиделась смерть. Детей из утробы вынимают в хорошо освещенное пространство родильного отделения. Меня могла оказаться во тьме, никогда не познать жизни, и лишь холодная осенняя, а то и зимняя мгла могла стать моим окружением навеки.
Моя решимость пропала. Я поняла, что могу поступить, как мать, могла убить себя, стоило мне только протянуть руку к полочке с ножницами. В горячей, почти обжигающей воде я почувствовала холод. Не знаю, кричала ли я в тот момент, но на какое-то мгновение представила себя тем мальчиком, смотрящим на воду, которая стремилась отнять его жизнь. Это неправильно, вновь подумалось мне в этот день. Лишь я умру, и больше ничего для меня не будет. Страшно лишать себя пути, когда не знаешь, чем он заканчивается. И вылечу из лобового стекла жизни только я, в крошку разобью свой дар – рождать и давать жизнь. Она тоже испугалась, моя мать. Но это не изменяет того, что хотела; того, что лишь помыслила убить ребенка.
Мыслить – это единственный способ выжить, возомнилось мне. С утра я размышляла над тем, как убью себя здесь, в ванной, но эти мысли о суициде дали мне больше, чем желание покончить с собой, они дали мне шанс выжить вопреки всему. Мысли запутали меня. Я не знала, что делать… пока не выключила кран, пока не прекратился шум воды. До меня дошли отрывки фраз: мать отчитывала отца в том, что он ей изменяет. Еще бы. Какая может сложиться жизнь с детоубийцей? Однако поступок отца был слабостью, я это чувствовала. Он предал меня, предал любимую дочь. Это решило все. План изменился.
Страх прошел. Я вымылась, как обычно. Обмотала волосы полотенцем, чтобы они не спутались и не торчали клоками в разные стороны; помазала руки, ноги и лицо увлажняющими кремами – забота о своем теле заставила меня, наконец, понять, зачем весь этот ритуал: возлюбить свое тело, вогнать мысль о том, что это все, чем я могу гордиться в жизни, – собой. Но это порождало одиночество, впрочем, теперь оно не кажется чем-то противоестественным мне. Я поняла, что за осенью наступит зима, а следом весна, новая жизнь. Мне подумалось, что это единственное мое состояние с детства, с тех пор, как меня оставляли одну дома, наказывая работой по дому. Моя посуду, подметая и намывая полы, я чувствовала себя покинутой, но все изменилось. Я поняла, что была счастлива, ибо не знала ни о двойной попытке убить меня, ни о предательстве отца. Теперь у меня есть одиночество, которой открыло передо мной другой путь, иную дорогу в жизни, познав каковую, я тоже смогу быть счастливой, смогу радоваться каждой прожитой секунде, смогу ощутить себя одинокой.
После безмолвного ужина, я удалилась в свою комнату, где, слушая «Dark Lunacy», читала книгу. Я легла на диван, закинув ноги на подушку. Потертая книга с пожелтевшими от времени страницами открылась на любимом и непонятом доселе месте. Я начала ее читать, будучи совсем маленькой, вечно держала ее под подушкой. Это была моя библия, моя философия, моя жизнь, описанная на бумаге. И пришло, наконец, время, когда я поняла ее смысл, выделила из нее самое важное, мое и ничье больше. В ней я увидела себя, свое теперешнее состояние:
«Эволюция видов отражается в психологическом и социальном развитии каждого отдельного индивидуума, -- шептала я слова, под мягкую, неспешную игру клавишных, под размеренный, но отрывистый скрип медиатора по струнам электрогитары. – Иначе говоря, синтогенез следует за филогинезом. Если этот процесс так или иначе нарушен и мозгу или центральной нервной системе приходится восстанавливать пошатнувшийся внутренний баланс, индивидуум перестает отражать остальное общество. Он становится психофизиологическим мутантом…»
Мутант – вот как меня можно назвать. Убитая дважды дочь своей матери, выращенная в парадоксе: в страхе перед собственной смертью.
Я сняла наушники, вслушиваясь в обстановку. В квартире тишина, родители легли спать. Отложив книгу, я прокралась в ванную, расчесала волосы, от них пахло виноградом и лимоном. В зеркале увидела свой настоящий взгляд: игривый, довольный, счастливый. Вернулась в комнату, перестелила постель, по-обычному уложив книгу под подушку. Переоделась в белую ночнушку с небольшим цветком между грудей. Босиком пробежалась до кухни, где выпила стакан воды и взяла нож.
Для себя я все решила.
«Он не будет ощущать чужой боли, ему будет неведомо раскаяние, он никому не посочувствует. Когда подобное поведение развито до крайности, индивидуум существует в собственной вселенной, в изоляции от остального человечества»,* -- повторяла я, крадучись в спальню родителей.
Отворив дверь, увидела, как они мило спят, повернулись друг к другу, словно ничего не происходит, будто все в порядке. Мне казалось, что во сне они меня не помнят. Убийца и предатель лежат под одним одеялом, сопят, видят образы собственного сознания. Я прошла на цыпочках через комнату и остановилась у окна. Раздвинула шторы, впуская в спальню синие лучи фонаря, что горит над крышей профессионального училища. У них в комнате всегда были плотные занавески, мне же выпадало терпеть этот свет годами: и днем, и ночью; вечно в глаза. Этот свет спасал от темноты в коридоре, этот свет пугал тенями. Фонарь окрасил мою ночную рубашку в бледно-голубой цвет. Высветил мой настоящий лик – мутанта – на стене. Я застыла у кровати с ножом, вознесенным над телами родителей…
Вот теперь я всецело одинока. Думаю, кто-нибудь заметит это, люди, эти черные астероиды коллектива, привыкли по осени замечать одиночество свое и чужое.
* обе цитаты из книги «Серийные убийцы», авторы: Джоэль Норрис и Уильям Дж. Бёрнс
Дени де Сен-Дени
29-08-2008, 14:47
Аминазин
"Кто из нас двоих был более безумен, когда ты принес мне лекарство?"
Хасан [ибн Али ибн Мухаммад] ас-Саббах [ал-Химьяри]
-- Зри! Узри же гнев Господень! -- кричал ему обезумевший житель деревни в наспех запахнутом халате. -- Помни о том, что на задник сандалия Бога ступило копыто дьявола, и топит он наш остров в пучину древнего Нептуна! Всех нас затащит в языческий Оркус! Зри же страшный Суд и смерть христианскую, всепрощенную, что убегает от нас!
Его космы растрепались, а лицо выражало ту ярость и тот фанатизм, каковым обычно клеймят инквизиторов. Натан читал о них, исследовал их деятельность, пока строгой рукой родных не оказался в этой средневековой деревне за бетонным белым забором. Тесно прилегающие друг к другу дома находились по левую руку и тянулись до общего туалета дверей на пятнадцать. По правую руку - в стене находились решетчатые бойницы, выходившие на второй круг укреплений, позади которого мелькали жуткие тени обезумевших от голода животных. У высоких нежно-розовых ворот находилась башенка старосты деревни и лекарей, которые иногда покидали деревню, иногда приходили, осматривали жителей и исчезали перед глазами среди внезапного тумана и наступавшей после темноты. Не лекари, а сущие ведьмы да колдуны.
Утонувший в морщинах проповедник подбежал и со страхом в расширенных глазах начал теребить одежды Натана, уговаривая его, узреть все безумие, которое твориться в этой деревне, всю смертность, шагающую в ногу с уходящими в никуда. Нес ужасную полубиблейскую тираду сумасшедшего бреда. Он отмахнулся от него, и получилось это столь сильно, что проповедника понесло к бойницам, и фанатик в немом оцепенении рухнул на скамью для ног лучников и арбалетчиков.
--Безумец! -- холодно выпалил Натан, и пошел дальше до своего дома, указанного старостой в белоснежном халате и маске ассассина. Он подумал, что лекари потому и живут у него, что староста болен болезнью святого Антония, и "священный огонь" Господа изжигает тело изнутри, и сожженные члены покрываются черными пятнами и тленно зловонят. Именно этот запах, перемешанный с едким хлором, витал в затхлом деревенском воздухе, впитывался в одежды, в волосы и кожу.
Не успел он дойти до двери, как редкий в этих местах женский голос окликнул его:
-- Натан Петрович, что же это Вы других обижаете?
Он обернулся: к нему в пышном подвенечном платье спешила девушка, небольшая непрозрачная фата прикрывала ее прическу, а с боков ее сопровождали два пажа-телохранителя в зеленых, почти хирургических туниках по моде середины XIV-го века: спускавшихся до середины бедра и шоссах; впрочем, штаны были на несколько размеров велики. Натан решил, что им они достались от полных в бедрах, но не высоких медбратьев.
-- И место ему рядом с теми, кого в безумство он обратил, ибо нищий духом не войдет в двери рая, -- спокойно проговорил Натан Петрович.
-- Разрешите моим людям проводить Вас до кровати?
-- Это лишнее, госпожа.
-- Я настаиваю.
-- Воля ваша, но даю слово, я не достоин такой чести.
Натан развернулся и неспешно, как ни в чем не бывало, зашагал к дверям в свою хижину, в которой горел небесный свет, лившийся с белого бетонного потолка. Стены в доме были каменные наспех заштукатуренные местными неумельцами, от чего она была в щербинках, а богомаз не удосужился даже глянуть, а если и глянул, то отказался наносить фрески на выкрашенные зеленым снизу и белым сверху стены. Хижина являла собой одну комнату с несколькими кроватями, расположенными в два ряда, между которым находился храмовый коридорчик: по нему обычно проходят священник, дьяконы и служки в начале мессы. Такое убранство палаты напоминало Натану лепрозорий в Иерусалиме, где добрые монахи и монахини Ордена Госпиталя святого Иоанна заботились о больных, но даже там каждая кровать обносилась занавесом, укрывая ужасы умирающих от остальных, еще живых.
Эта убогая Вифлеемская лечебница не нравилась Натану. Ему хотелось обратно: в Каллари, на Сардинию, где водятся замечательные белые ослики с длинными белыми ушами.
Он захотел аудиенции у старосты, мнил задать несколько вопросов. Почему его хижина оказалась лепрозорием для нищих? Почему ему, духовнику самого святого Доминика Гусмана, отвели не уединенную келью, а общую больничную палату? Почему его окружают одни безумцы, твердящие о смерти и гневе Господнем? И почему папский легат Альмарик не хочет остановить эту катарскую ересь?
Натан развернулся и уперся в крепкие тела медбратьев, которые стояли с надменно ухмыляющимися рожами, каковыми обычно и обладают люди сильные, но недалекие, с крепкими руками, и толстыми разбитыми носами - не пажи, а истые простолюдины, заклейменные в цивилизованных странах в звательном падеже, как "o possemi!" - о подлейшие! Расхохотавшись едко и довольно, пажи бросили Натана Петровича на койку, и подобно молниеносному римскому центуриону, один набросился на больного, тщась удержать его на постели, пока второй, будто заправский палач, привязывал его члены к портикам кровати крепкими полотенцами. Последнее, что слышал Натан - это басистый выкрик:
-- Сестра, укол!
И снова лицо невесты, на котором светили две яркие восьмигранные звездочки святой Девы Марии. Медсестра исчезла, остался лишь белый потолок, освещенный ангельским сиянием. Натан чувствовал, что тела больше нет, что его разум отделен, и он, в этом блаженно-бездумном состоянии, безвременно возносится ко всеобъемлющему свету по золотой лестнице, к Богу...
Затем картина рухнула. Сколько Натан лежал, тупо уставившись в потолок, без возможности двинуть руками и ногами, ему установить было трудно; но когда к нему пришло осознание этого, на него нахлынула черная туча отчаяния. И голос проповедника из коридора психиатрической больницы доносился пронзительно разумно:
-- Там сыро и нагажено! Я не буду убирать сортир! Мне сигареты не нужны! Черт подери, я не настолько безумен, чтобы унижаться перед санитарами! Он! Он безумен! Посмотрите, лежит, привязанный. Когда придет в себя, пусть и чистит ваш сортир.
-- Успокойтесь, Валерий Дмитриевич. Никто Вас не заставляет. Вам же не хочется лежать, как Натан Петрович? Вы же разумный человек, Вы понимаете. Вы же помните, как это?
-- Хорошо, хорошо... Швабру сам возьму.
-- Вот и отлично.
Если Натан и хотел повернуть голову, то это оставалось только в мыслях, тело не реагировало, даже веки опускались тяжело, и также трудно было их поднять обратно. Он лежал и думал: куда же подевалась средневековая деревня? Неужели это все ему только привиделось? "Это психушка, -- вспомнил он. - я попал сюда... не знаю. Какое число сегодня?.. Ужас! Дочка, дочка. Что же я плохого тебе сделал, что ты меня заключила в эти стены?! Неужели я насколько болен, что мешал тебе? Сидел бы в комнате, думая, что в келье... Это сколько же денег я должен получить по пенсии?.. Я больше не вижу лепрозория! Значит, дочка придет за мной... А если не придет? Она же меня закинула в эту дыру, помирать... догнивать свои годы, без книг, без истории... Дочка! Кто из нас двоих был более безумен, когда ты отравила меня сюда! Здесь плохо, уныло, однообразно... и вечный свет в палате, даже ночью. Дочка, дочка..."
-- Они снова здесь! Снимите их с меня! - закричал кто-то неподалеку, где-то на соседней кровати. - Они ползут! А, они уже поднимаются по простыне! Отвяжите меня! Они уже на мне! Отгоните их! Пожалуйста! Снимите их!..
"Из этой больницы нет выхода, я сам свихнусь... если уже не свихнулся. Губы не двигаются, не могу ничего сказать. Вдруг после этого я, как он снова буду видеть по-другому. Нет, мне нельзя, мне нужно сохранить это состояние... я не смогу, эти образы, отражение... они снова меня настигнут... Боюсь. Не хочу умирать безумцем! Дайте мне умереть сейчас! Сейчас!.."
Натан старался не отрывать глаза, пытался заснуть, но сон долгое время не шел. А когда проснулся, перед ним нависло лицо медсестры с карими глазами, сморщенной кожей и носом без горбинки, казавшимся, огромным.
-- Проснулись? Зачем же Вы, Натан Петрович, толкнули Валерия Дмитриевича? Ему было больно, Вы же должны это понимать? Вы же здоровый?
-- Тогда почему я все еще связан?
-- А вдруг Вы снова захотите кого-нибудь толкнуть, обидеть? Нет, пока Вы полежите так, и обдумаете свои поступки.
-- А дочка приходила? Как там моя пенсия? Какое сегодня число?
-- Успокойтесь, Натан Петрович. Сегодня тридцатое августа: день солнечный и прекрасный, дует умеренный ветерок, а пенсию вы получили пять дней назад.
-- Хорошо.
-- Ну, лежите, я пока схожу других осмотрю.
-- Хорошо, сестра...
Ее появление и оживший голос привели Натана в благодушное состояние. Он вновь хотел жить, и даже готов был вернуть в общество, но мысли о дочери вкрались в голову. И его обуяла тоска: она там за забором, в городе истинных безумцев, считающих, будто они все поголовно здоровы, будто своих родственников можно отправлять в психушки, только бы самим о них не заботится, оставлять их в одиночестве, среди других сумасшедших, которые, подобно наркоманам, хотят снова уйти в их миры: успокаивающие и примиряющие сознание... Размышляя, Натан неожиданно для себя открыл то, что спасет его в этих стенах - его небольшая средневековая деревушка, полная жизни и новых приключений, невидимых остальными книг и рукописей, которые можно изучать, чтобы не сгинуть, не наложить на себя руки, и не боятся отплясывать танец святого Гвидо...
-- Сестра! Сестра! - позвал он.
-- Что случилось, Натан Петрович?
-- "Кто из нас двоих был безумнее, когда ты принес мне лекарство?" -- сказал однажды Хасан ас-Саббах в "Легенде о трех школьных друзьях". Прошу моленно, не колите мне "аминазин"... Я буду стараться терпимее относиться к безумному проповеднику. Будьте в этом покойны, моя госпожа. И коли Вы желаете, подержать меня в своем Вифлеемском лепрозории, я полежу. Быть может сосну капельку, только не считайте меня покойным, рано по мне отходную петь. А как проснусь, в бойницы посмотрю, на тени тех безумно голодных животных, что бродят за стенами. Оберегайте меня, прошу Вас, моя госпожа...
-- Хорошо, хорошо... Лежите, отдыхайте. Мои верные пажи присмотрят за Вами...
Натан Петрович широко улыбнулся и забылся в своем безумстве, и до самой смерти его не интересовала ни пенсия, которую переводили на счет больницы, ни дочка, что отказалась от отца. Веди он себя буйно, его бы направили туда, откуда не возвращаются - в больницу закрытого типа, но вел он себя прилично, и в своей шизофрении не создавал обузы, наоборот, считался исполнительным слугой госпожи, верной ей до конца дней, ибо самолично обязался ей в этом, и, как честный рыцарь, держал свое слово. Лишь изредка коленопреклоненно стоял в углу и читал на латыни молитвы, вознося трезвым рассудком хвалы Господу, за то, что оставил ему нереальные видения, в которых он жил полноценной жизнью.
Горация
18-09-2008, 12:20
Добралась и до тебя, дружок)
«Аминазин»…
Как всегда, самобытно) Порадовал и тот факт, что тут никто не вылезал из могил)))
Идея, конечно, далеко не новая, но, думаю, всегда актуальная. Немало найдется тех, кто предпочитает жить в выдуманном мире, спасаясь от нелицеприятной реальности, или тех, кто с удовольствием пожил бы там. Полагаю, что это слабость… но большинство людей слабы в силу собственной природы.
А вот к самому тексту можно было бы отнестись повнимательнее. Возможно то, что я отметила – твои намеренные авторские шероховатости, но они не смотрятся таковыми:
«и топит он наш остров в пучину древнего Нептуна!»
Топит (где?) в пучине. «Опрокидывает в пучину» - да, но не «топит».
«решетчатые бойницы, выходившие на второй круг укреплений, позади которого мелькали»
Наверное, «позади которых (укреплений)». К «кругу» оно как-то не цепляется.
«башенка старосты деревни и лекарей, которые иногда покидали деревню»
Деревни – деревню.
«иногда приходили, осматривали жителей и исчезали перед глазами среди внезапного тумана»
Может, «исчезали на глазах»? устойчивое выражение все-таки.
«Нес ужасную полубиблейскую тираду сумасшедшего бреда»
Нести бред – тоже устойчивое выражение… но, «нести тираду»…тогда уж, может, «нес ужасный, сумасшедший полубиблейский бред»?
«штаны были на несколько размеров велики. Натан решил, что им они достались от полных в бедрах, но не высоких медбратьев.»
А на полных медбратьях, значит, эти штаны были в обтяжку? (раз уж речь о шоссах). По-моему, такая униформа достаточно свободная…
«зашагал к дверям в свою хижину»
м… либо «зашагал к дверям своей хижины», либо «к своей хижине». Зачем здесь предлог «в»?
«Стены в доме были каменные, наспех заштукатуренные местными неумельцами, от чего она была в щербинках»
Откуда взялась «она»? Как я понимаю, речь о стенах (во множественном числе).
«Хижина являла собой одну комнату с несколькими кроватями, расположенными в два ряда, между которым находился храмовый коридорчик»
«которым» - опечатка?
«Он захотел аудиенции у старосты, мнил задать несколько вопросов.»
Мнил? Обычно, мнят себя кем-то или чем-то… Мнил задать? Совсем не вяжется.
«И почему папский легат Альмарик не хочет остановить эту катарскую ересь?»
В середине XIVвека? Так она же к этому времени уже отжила свое.
«лицо медсестры с карими глазами, сморщенной кожей и носом без горбинки,»
Вообще-то обычно обозначается факт присутствия горбинки на носу, а не ее отсутствие…
«среди других сумасшедших, которые, подобно наркоманам, хотят снова уйти в их миры»
В миры наркоманов? Если «в их миры»… « в свои», наверное.
«считался исполнительным слугой госпожи, верной ей до конца дней»
(Кем?) – слугой (каким?) – верным.
Опечатка?
Дени де Сен-Дени
3-10-2008, 14:04
Да, благодарю, у себя уже исправил, подкорректировал...
На конкурнс ничего в голову не лезло...
Род
"...Чтит Ловать старину былин.
Славься навеки — город родной:
Родная земля, родные истоки!
Великие Луки — наш город святой!
Славься наш город, Славься народ:
Великой отчизны — Великие Луки -
Надежный щит и оплот!"
из гимна г. Великие Луки
Яромир прогуливался вдоль реки. Останавливался, всматривался в темные воды Ловати, наблюдал за лодками-листочками. Шел дальше, мимо прибрежного вала, мимо себялюбивых каштанов, желто-красных кленов. Гулял под коричневыми кронами темных берез. Не такими далекими казались воспоминания о том, как мать его водила сюда маленьким, показывала широкую реку, большой каменный мост, лестницу на противоположном берегу. Она вела в крепость Петровских времен, скорее то, что от нее осталось после Великой Отечественной: катакомбы и два ряда оборонительных насыпей. Теперь на месте одной из башен находился памятник освободителям города, установленный в 60-х годах. "Вечная память им" -- вспомнилось Яромиру. Он задумался, почему именно "вечная", почему всего век? Людям не нужна смерть, решил Яромир, они боятся ее, она им кажется противоестественной.
В магазине он купил бутылку пива и вернулся на берег. Потягивая напиток, Яромир думал, зачем он пришел сюда? Явно не смотреть на людей? Они его бесили. Спешили, надеялись заработать все деньги в мире, и если это сделают не они, то их дети. А может, и они смогут дожить, ведь есть же Центры, где омолаживают, где органы пересаживают; там, глядишь, и лекарство от смерти придумают. И заживут люди долгой славной жизнью, плодясь и размножаясь. Яромир сплюнул. Он возненавидел людей за их человеколюбие, они отторгают саму мысль, что могут быть мертвы: "Быть мертвым - ненормально!" -- думают они.
Осушив бутылку, Яромир опустил ее в урну. Даже бутылку, решил он, выбрасывают, так чего мешает им просто закопать тело в землю, сжечь его, как мусор? Лучше в огонь, подумал Яромир. Меньше места, меньше проблем, меньше кладбищ, которые непременно перекопают через два-три века. И смысл погребения?..
Зазвонил мобильник:
-- Ты где? -- спросил женский голос.
Это была старшая сестра. В трубке фоном слышались смешки, звон стаканов, тосты.
-- В городе, -- холодно ответил он.
-- Ярик, ты должен быть здесь. Должен присутствовать. Это же твоя мать, наконец!
-- Она мертва, и ей я больше ничего не должен.
-- Но ты должен мне!
-- Что?
-- Здесь все родственники, ты же не хочешь потерять с ними связь? Это ненормально!
-- А нормально смотреть на мертвое тело, которое стало еще краше, чем при жизни? Нормально смотреть на пьяные рожи родственников? Слышать пошлые смешки?
-- Шизойд!
Яромир улыбнулся: пускай угнетаются. Ему угнетение не требуется. Он утешен. Его душа чиста и спокойна, а рассудок строг и последователен. Помнить мать - вот лучшее для нее утешение. Ритуалы, которые призваны утешать живых, нежели помогать мертвым, вызывали у Яромира отторжение. Будто варвары, носятся с этим телом, хотят думать, что оно еще живо и слышит их. Противно. Вот истинная некрофилия. Любовь к покойникам, как к живым. Не в смерть нужно глядеть, а в жизнь.
Придет время, и сестра поймет, что матери от ее слез, от хороших воспоминаний ни холодно, ни жарко. Тело мертво. А душа? Душе нужна помощь иного рода. Как тело нематериальное, ему нужна нематериальная поддержка. Лучше бы она сожгла тело, подумал Яромир; тело в земле вызывает привязанность именно к телу, не к душе. А если память у сестры дырявая, и она не может запомнить мать, пусть ходит на ее могилку. Она не любила ее истинно, сердцем. Сердце заколотится, разгонит по телу кровь, и разум вспомнит.
Чего ей нужно от тела? А родственникам? Лишний праздничный день? Римляне пировали и танцевали на могилах. Все-таки радость открытая. Они шли не рыдать, они шли веселиться. Лишь извращенцы, безумцы идут на кладбище рыдать, оплакивать, чтобы душа языческая услышала родные голоса, и вместо этого, они, невежественные, пьют и смеются за компанию с покойником. И она осмелилась назвать его ненормальным?! А сколько денег она истратила?
Яромир встал со скамейки и пошел дальше по излучине реки. Справа на холме деревья огораживали его от парка Пушкина, он ненужных детей. Слева открывался вид на измученный строениями и спортплощадками остров Дятлинка - стрелецкую слободу. Впереди уже виднелся мост - по нему сновали люди, ездили машины. Всем весело. Люди пьют, что-то празднуют. Будут они праздновать и чужие смерти. Возле моста находилась ясеневая рощица, кое-где возвышались березы, а от дороги ее отделял ряд каштанов, и грузный ствол тополя. Искривленный, истерзанный спилами, он рос не вверх, а вширь, опуская, подобно иве, ветви вниз. В рощице выбирался на свободу ручеек. Дно его было вымощено камушками, а берега укрепляли валуны, сложенные лесенкой. Девственный уголок, где редко ступает нога человека.
Яромир любил природу, но тайно; любил в душе, сердцем. Он никогда не говорил вслух восторженные слова, которые повторяет каждая маленькая девочка, не способная найти более осмысленных слов. Если нельзя подобрать хорошее восклицание - молчи; так думал Яромир. И он молчал, наслаждаясь природой, переживая ее внутри, радуясь ей. Она умиротворяла.
Он вспоминал, как неуклюже топал ножками, спеша к матери на руки. Тогда она брала его, карапуза, и подбрасывала вверх. Яромир чувствовал себя особенным, высоким и радостным. Мир крутился перед глазами, мир большой и любопытный. Он улыбался, мать лишь сдержано загибала уголки рта. Ее миловидное лицо становилось краше, нежнее. Не было у Яромира щита крепче, надежней и прелестней. Вспоминал он, как пухлыми ручками брался за трехлитровую банку, наполовину пустую, поднимал ее и переносил со стола, который был ему по шею, на табурет. Мать тогда замирала, не дышала. Она слегка бледнела, но от этого ее лицо начинало походить на мину сочувствия. Все обходилось. Банка цела и установлена на четырехножный постамент. Яромир поворачивался к матери с довольным видом. Смотри мать: он воин, он силач, он нежен и аккуратен.
Сидя на валуне, Яромир задумался, почему же в его воспоминаниях нет сестры? Она должна быть всегда рядом, но память стирала все образы, связанные с ней. Отец... А он где был все это время? Яромир не знал, и довольствовался лишь отчеством. Лютонрав - полагал он - великолепное имя. Отец должен быть красавцем с тяжелым характером...
Яромир спустился к реке и взглянул на воду. В отражении он увидел своего отца. Именно в этом возрасте, по рассказам матери, она и познакомилась с ним. Удрученный смертью матери, Лютонрав, бессмысленно блуждал по парку, спускался к реке, ополаскивал лицо. Всматривался в воду, гневно бил по глади, распугивая мальков и шитиков. Он ей так понравился, такой особенный, печальный, красивый и крепкий - чего еще нужно было женщине? Она ходила за ним следом, пряталась, таилась. Высматривала, словно хищница. Приглядывалась, а нет ли у него подружки. И когда он взобрался на стену, которая осталась от каменного купеческого склада XVIII века, она молча, борясь со страхом высоты, начала забираться вслед. Лютонрав посмотрел на нее и снова ушел в мысли. Она ему не мешала. Так мать познакомилась с отцом...
Яромир резко обернулся, вглядываясь в скудные просветы между ветками и осенними листьями. Мелькнула тень. Все правильно. Яромир понял, что он рядом с развалинами склада. Только теперь этот склад отстроен заново из кирпича, и заведуют им новые купцы - азербайджанцы. Воспоминания о матери, навели Яромира, на мысль, что душа ее с ним, именно она подсказала, возбудила подсознание так, что ее мальчик смог увидеть своего отца. Это было ее предсмертное желание. Он не ходил на зачитывание завещания. Передел собственности, ожидание подарков от покойника - это мерзко, на добро слетаются все родственники, "ибо там, где труп, там соберутся орлы"... Однако краем уха он услышал о последней строчке: пусть Яромир найдет Лютонрава. И он нашел.
В рощице на берегу Ловати, в маленьком святом месте, в мире и покое он должен найти спутницу, чтобы дать жизнь своему сыну. Яромир уже точно знал это, будто проснулись все знания, которые собирались поколениями. Он готов был назвать поименно всех предков, прокричать заветное слово!
-- Иди сюда! -- крикнул Яромир туда, где видел тень.
Через пару секунд зашуршали листья, заскрипели пластмассовые бутылки. Молча, через дебри пробиралась девушка с русыми волосами, придержанными черной шапкой. Миловидное личико краснело, девушка пробиралась к ручью по самому трудному пути.
Так и есть, подумал Яромир. Живы традиции! Он сохранил их, слышите матери и отцы предков! Род будет продолжен! Юноша задумался о заветном слове и слегка погрустнел. Он присел на валун и неотрывно смотрел на небольшие волны, на уток. Девушка присела рядом и разглядывала Яромира. Он в это время был уже в пути: прошелся вдоль железной дороги на Назимово, свернул на болота близ Волкова, и мысленно добирался до той деревни, куда он так хотел добраться в детстве, но не смог. Мал был, да и бабушка, жившая на станции "306 км", не обрадовалась бы тому, что внучек ушел перед завтраком и вернулся после ужина. Внучек должен есть много, если хочет стать мужиком. Он прошел уже три четверти пути. Нужно было сделать рывок... С яростью в крике, выплеснув в кровь норадреналин, заставить себя, пересилить! Там в деревне Милолюб, его место! Там он найдет отца, там получит от него благословение на брак с этой девушкой.
Яромир вскочил. Его лицо приняло вид строгий, гневный. В глазах читалась безумная радость. Девушке показалось, что он стоит в кольчуге, поножах, и голову его укрывает шлем-сова. Яромир схватился за тонкий ствол ясеня, и девушка живо представила, будто в руке его копье, если не Гунгнир, то обычное. Он готов был к бою.
-- Решено! -- воскликнул Яромир.
Схватив девушку за руку, он быстрым шагом провел ее по своему проходу: под аркой, образованной низкими ветвями тополя и каштана. Когда вышли на асфальтированную дорогу, Яромир заторопился, он почти бежал. Девушка покорно подчинялась.
-- На вокзал, -- скомандовал он.
Девушка не отрывала от Яромира глаз, такой волевой и решительный ей был нужен. Она не отставала, не хотела его упускать. Здесь и сейчас! Потом будет поздно.
...Не в смерть, а в жизнь, - вспомнились Яромиру собственные мысли. Быть мертвым нормально! Только мертвый может открыть прошлое и будущее. Только мертвый оставляет живым жизнь. Только мертвое тело заставляет полюбить плоть живую! Пусть сестра угнетается, пусть плачет, так надо, это правильно. Но он вырос, он утешен! Мать мертва, Яромир отпустил ее. Он запомнил ее, и расскажет о ней, когда найдет отца. Вечная память им; только век, но как это долго! Столько времени, чтобы успеть передать память о себе и предках детям!..
Общее впечатление: мне понравилось. Сама форма изложения, в которой гармонично уложен сюжет и мировоззрение. Всё выглядит ярким и настоящим. Мне понравилась идея, которую Вы хотите донести и доносите, не расплескав.
Цитата
Помнить мать - вот лучшее для нее утешение... матери от ее слез, от хороших воспоминаний ни холодно, ни жарко... Не в смерть нужно глядеть, а в жизнь.
Я много думала над этим. Во многом я согласна с Вами: практически любые похороны - гадкое ханжество.
Есть минусы. ИМХО, девушка, с которой знакомится главгерой, уж слишком марионеточная, неживая совсем. Мать вышла живой, как и отец, но вот девушка, даже в сравнении с матерью главгероя - кукла. В ней нет хищности, с которой кралась мать, хищность только подразумевается, но мы её не видим.
Дени де Сен-Дени
3-10-2008, 19:01
на "ты", ладно?
Надо подумать над ее образом, но пока у меня нет ее имени даже приблизительно, то об образе говорить сложно. Кукла, согласен. Мать зовут Людмилой (она и без имени хорошо смотрится, по мне)... в контраст Лютонраву.
Дени де Сен-Дени
7-12-2008, 5:34
Красное небо
Использованы стихи Е. Солдатовой
Сколько себя помню, меня окружали стены. Ноги ступали по полу. Да, иногда мне приходилось падать, но внизу непременно оказывался пол. Даже на нижних уровнях, где скопилась вода и ртуть, есть пол, потолок и стены; лестницы и дверные проемы. Свет? Однажды я видел Небо. Оно тянулось узкой полоской среди восходящей тьмы. Я стоял на мосту между блоками три-пять-два и четыре-пять-восемь. Небо походило на большой красновато-желтый фонарь, по стеклянным стенкам которого ползли черные черви. Сколько я смотрел вверх, не помню. Закрывая глаза, представлял себя лампочкой. Вот, в темноте, меня окружает черный купол, словно коридорная мгла. С отрытыми глазами - лампочка светит, и тьма расступается, медленно сползая с замшелых бетонных и стальных стен. Я бы остался на мосту, но трижды пискнул датчик. Следом раздалось тихое жужжание и одиночный клик. Инъекция была введена автоматически. Последняя. Если я бы не дошел до лаборатории, умер. Жизнь среди стен вынуждает двигаться. Хочется верить: лабиринт когда-нибудь закончится, и тогда... Я увижу Небо.
Раньше у меня была цель: найти самый нижний уровень, чтобы убедиться: есть там пол или нет? Есть. Поэтому, наверное, все думают, что Неба не существует. Один лишь потолок. Теперь я знаю: Небо есть, я видел собственными глазами. Но путь мой не окончен. Мне нужно наверх! У людей из блока три-десять-пятнадцать я увидел древность. Она была желтая, хрупкая. Говорили, что на ней были линии, но, скорее всего, это очередные сказки. Меня интересовали не линии, а буквы. Эти буквы были повсюду на стенах, дверях, трубах. Те, которые часто попадались, я знал, но на этой древности буквы складывались во что-то непонятное. Мне не позволили унести реликвию с собой. Я попросил выцарапать надпись на металле.
"Я пойду по чистому снегу,
Улыбаясь прохожим безликим.
В первый раз почувствую небо
Таким добрым, любимым и тихим".
С тех пор и стремлюсь наверх. Я хочу почувствовать Небо, если оно, как потолок, то коснуться его, потрогать. Смысл жизни: познать Небо! Какой тяжелый труд подняться к Небу! Сколько людей и киборгов умерло на моем пути ни с честь. Чем ближе я был к Небу, тем чаще мне попадались мерзавцы, готовые убивать за инъекции, за крупицы желтого металла, чтобы купить нужные уколы и оружие у скитальцев. Верхние уровни кишели убийцами. Все знали: наверху есть лаборатории. Многие верили, что там до сих пор живут древние...
Вот, я добрался до пятого уровня, и что? Все то же самое, что и тысячу уровней ниже, только выше конкуренция, цены, смертность. Кажется, будто все плохое исходит снизу, изнутри: там, в глубине стен, где рождаются легенды о Небе; там, в глубине тебя, где появляется желание увидеть Небо... И все это стремиться наверх, к Небу!
Небо...
Нередко, когда бродил по узким, извилистым коридорам, я думал, почти верил, что Неба не существует, что это действительно сказки, что закат, трава - всего лишь слова из легенды, что они ничего не значат. Надежда умирала. Несколько раз пытался вернуться назад, вниз, но мне на пути попадался очередной скиталец. Такой же, как я. Его уверенность передавалась мне. Мы шли, и... он погибал. Один. Я всегда один. Киборги хохотали противным полуцифровым голосом, оставляя меня в одиночестве. Даже когда я выстреливал им в сердце. Они смеялись над моей идеей. Это придавало сил, призывало идти дальше. Их мозг, похоже, не был кремниевый; я не вдавался в их кибернетическую физиологию. Раньше я пытался стрелять в сердце, но позже их восстанавливали сородичи, и они снова охотились на моих спутников. Теперь я стреляю в голову, чтобы наверняка убить. Так я мщу за тех, кто верил и умирал.
Я буду всегда один... Для меня, это - безопасность.
Почему мне везло, я не понимал, пока не достиг блока один-один-три... Там все и началось.
Я пробирался мимо котлов, с которых осыпблась глиняная оболочка. Поднимался по скрипучим стальным лестницам. Каждый шаг отдавался металлическим эхом и разносился по всему пространству. Я подходил к электрощитам в надежде, что предыдущий скиталец оборудовал там тайник. Кнопки, буквы, цифры. Ни одной инъекции, ни одного куска желтого металла. От щита тянулся пучок проводов, он уходил по стене наверх, в темноту. Там должен быть этаж, туда можно забраться, стать еще ближе к Небу.
Лестницы я не нашел, пришлось забраться на котел. С небольшой пологой площадки я увидел открытый коридор, но допрыгнуть не мог: далеко. Попытаться можно, забросить крюк и пройти по цепи, однако велик риск, что там за закрытыми дверями уже поджидает робот или киборг. Я огляделся. Помещение было огромно, котлы утопали в темноте. В трубах что-то грохотало. Я, было, двинулся к ним, намеревался забраться. Стук прекратился, и тут же раздался выстрел, будто кто-то разрядил помповое ружье металлической заглушкой. Через секунду жгучий белый пар вырвался на свободу. Он поднимался, разбиваясь на две части: одна нависала надо мной, другая уносилась вдаль. Сверху развилка...
Скитальцы не любят развилки. Никогда не знаешь, что там впереди. Пойдешь по одному пути, и задумываешься, а может, там было идти спокойнее? Или, наоборот, там еще опаснее? Иные люди идут туда, где светлее. Свет в коридорах зависит от тех, кто охраняет блок. Когда им рассказываешь о светящихся рыбах на нижних уровнях, об их ядовитых челюстях, они не верят. Для них свет - означает спасение. Лишние две секунды. Их хватает лишь на то, чтобы подумать о другом коридоре. В темноте идти безопаснее. Роботы и животные давно привыкли к тому, что человек идет на свет, как насекомое, и чем ярче свет, тем он пленительней. Используя свечи и цветные шашки, я сам отвлекал насекомых...
Нет, это была балка. Она пересекала комнату и упиралась в стену, или проходила сквозь нее. Вскоре, я уже искал коридор, чтобы поскорее уйти от пара. Он привлекал внимание. Сначала прилетят насекомые, потом на трупы слетятся животные, и далее роботы. Пищевую цепочку закончу я, могу дождаться киборга, которому нужны новые имплантаты. Только мне выгоды нет. Инъекций мне хватит еще на сто часов. Если просто убить - я перестану быть скитальцем. Это не мой путь. Мне нужно наверх, к Небу, иначе я нормально бы жил и внизу. Лучше я буду один сейчас, чем осознать потом, что остался в одиночестве среди бесконечного лабиринта. Без инъекций, без цели, без Неба...
Двери были закрыты, электронные замки обесточены. Я мог бы выстрелить в них, но шум привлечет врагов. Пришлось продолжить поиски. Коридор с металлическим бортиком сворачивал направо. На стену была нанесена стрелка с надписью: "1-1-3". Ближе к Небу я еще не был. Я выглянул из-за угла. Коридор оканчивался открытой дверью. Далее красноватый полумрак. Я вытащил пистолет, и подождал, пока капсула наполнится плазмой, переложил его в левую руку. Пар все еще фонтаном бил из трубы. Никого. Я прижался к стене и закрыл глаза, пережидая. Если в красном проходе кто-то был, он меня заметил. И вышел посмотреть. Шаг. Еще шаг. Уперся рукой о косяк, выставил ствол. Если дверь автоматическая, то он или его спутники контролируют этот блок. А котлы - нейтральная территория. Сейчас!..
В дверном проеме стоял киборг на тощих, но мощных металлических ногах с начищенными шарнирами и прослойкой из белого, качественного силикона. Его туловище напоминало скелет. Такое впечатление придавали кевларовые пластины. Обеими руками он держал плазменную винтовку с длинным стволом и лазерным прицелом. Шею и нижнюю часть головы укрывал воротник из цельной пластины. На белой маске, служившей лицом, я увидел горящие глаза. Киборг успел просканировать меня.
Я снова скрылся за стеной. Это хороший противник, готовый к бою. Разряд фотонов плазмы пронесся мимо, освещая сотни, тысячи котлов, труб, вентилей, лестниц. Через полсекунды из темноты зевнуло огненно-зеленым пламенем с невероятным грохотом, и волной вибрации. Тряхнуло так, что глиняная оболочка котлов разлетелась в разные стороны, обнажая монолитные блоки огнеупорного материала.
Киборг промахнулся специально, я не сомневался.
-- Ты тот скиталец, который ищет полоток? -- спросил он. -- Человек уже ждет тебя. -- Назови себя, скиталец, если ты тот, кого ждет человек, я подставлю спину.
-- Шесть, ноль и буква "г", -- ответил я. Этот номер я увидел на своей коже, когда впервые очнулся. Я не пользовался им. Это было ни к чему.
-- Неверное имя. Я был готов к такому ответу. Ты видел лист тетради. Какие там были слова?
-- Я не знаю, что такое тетрадь.
-- Человек предугадал твои возможности. Тетрадь, она желтая, хрупкая.
-- Древность?
-- Верно. Какие там были слова?
-- Я не намерен их говорить. Мне легче убить тебя!
-- Ты легко убиваешь, когда рядом с тобой другой скиталец. Сейчас ты один, знаю. Я не хочу лишать тебя возможности увидеть Небо. Ты ведь за этим ищешь потолок?
Киборг знает мои желания; знает, к чему стремлюсь. Если он следил за мной, то это опасный противник. У него было достаточно времени, чтобы изучить мои движения. И у него же преимущество территории: киборг у себя в блоке. Он прав, в одиночку мне его не победить. Идти обратно? Бессмысленно, у меня не хватит инъекций. Я обошел три уровня, но никого не встретил; лаборатории разграблены, медицинские роботы разобраны.
Чтобы убить киборга мне придется спускаться, и вновь искать путь наверх. Нет. Я слишком близко к Небу. И нет уверенности в том, что он не оглушит меня, чтобы разорвать на части.
-- Что ты решил?
-- Я видел Небо!
-- На мосту, на пятом уровне. Знаю. На тетради было слово, которого нет в легенде. Скажи его.
-- Если ты его знаешь, то скажешь, что оно значит.
-- Это знает человек. Он сказал, что это белое вещество, которое укрывает землю, когда небо цвета ртути. Но по сути это кристаллы воды.
-- Зачем древним ходить по кристаллам ядовитой воды?
-- Это ты спросишь у человека. Назови слово, и ты будешь жить.
Я задумался над тем, что киборг непривычно много говорит об одном и том же. Это был шанс. Выкрикивая "снег!", я выпрыгнул. Выстрелил...
Киборга нет! Разряд плазмы унесся в коридор. Понимая, что взрывной волной меня отбросит метров на пятьсот, я перекатился под перилами и рухнул к подножию котла. Когда грохотание закончилось, я попытался встать. Дуло винтовки упиралось мне в затылок.
-- Это правильный ответ, -- сказал киборг и рассмеялся.
Никогда не любил этот хохот.
-- Вставай. Я подброшу тебя наверх, скиталец.
-- Ради чего ты это делаешь?
-- Не важно. Человек ждет тебя. Отсек двадцать три. Код: один, пять, один, два, один, девять, восемь, пять. Вставай.
Киборг не соврал. Странное чувство. Я хотел убить того, кто хотел помочь мне. Словно я был в чем-то виноват. Будто я кого-то предал. Я впервые узнал, что убийство может быть настолько низким, бесчеловечным поступком. Потом уже понял: да, мне стоило пройти все уровни, все лестницы, убить тысячи киборгов, чтобы один из них указал, открыл мне глаза на то, что я такое: машина для убийства - человек. Только за это можно было гордо повернуться спиной к получеловеку. Радоваться: ведь он прикрывает мою спину!
Сладкое поражение. Горькая победа на пути к Небу...
Киборг подбросил меня. Я схватился за перила и подтянулся. Он запрыгнул сам, без помощи: умный и сильный противник.
-- Было много шума, я останусь здесь, -- произнес он и нацелил винтовку на темноту, разрываемую сотнями паровых фонтанов.
Выстрелил я удачно: пробил несколько перегородок. Пошел напрямик, иначе бы блуждал еще часов пять. Когда цель настолько близка, каждая минута тянется по полчаса. Такое уже случалось. Я шел по огромному доку с высоким потолком, который поддерживало несколько искривленных колонн. Видимо, было время, потолок поднимали с помощью гидравлики, но теперь док пустовал, там не было ни людей, ни киборгов, ни роботов. Мрак и шорох ног. Я там провел около трех часов, и уже думал, это пол, пока не нашел люк вниз. Я с радостью спускался по лестнице, укрытой стальным цилиндром. Мне казалось, что пол уже близко, но так далеко из-за растянутых минут. Я прошел еще тридцать уровней, прежде чем добрался до ртутного моря.
В отсеке двадцать три было прохладно и свежо. Полумрак разрушали полоски света, исходившие от мониторов и светодиодов на разных электронных устройствах. Кто-то постарался и до блеска вычистил пол из крашенного в желтый цвет кирпича. Сама комната уходила вперед, такое впечатление создавали однообразные столы и ящики с инструментами. Среди фонического жужжания, я услышал ритмичные звуки сварочного аппарата. Ремонтный дроид за обычной работой. В дальнем углу, возле раковины с изогнутым краном, воздел механический шприц медицинский робот. Красные светодиоды и индикатор изумрудного цвета говорили мне, что он функционирует, постоянно обновляется и пополняет запасы инъекций и других важных смесей.
Я прошел вперед, медленно. Не хотел нарушать особый покой, который был мне в новинку. Здесь все пропиталось незнакомым мне прежде запахом чистоты и необычайной свежести. Нет, определенно, комната казалась из иного мира. Она совсем не походила на затхлые, мрачные коридоры внизу, полные грибов, животных и ловушек. Напротив раковины я обнаружил деревянную дверь - совершенно фантастическое явление! За ней горел яркий свет.
"Оставить свет на мутной глади,
Покуда он не пропадёт
И в гладкой, ласковой тетради
Прочесть: "То в небо Бог идёт"".
Услышал я, когда аккуратно отворил дверь. Человек сидел в кожаном кресле с высокой спинкой, обращенной ко мне. В комнатке всю стену заполнял огромный монитор на жидких кристаллах. Экран был поделен на меньшие квадраты, где я распознал несколько знакомых уже коридоров и тот мост... Справа находилось особое, вытянутое окно, в котором мелькали красные буквы и цифры.
-- Выживание в комплексе - это игра в короля горы, лишь я просто смотрю в небо и даже не пытаюсь достать его кусок, -- продолжил человек. -- Ты хочешь постичь Небо, думая, будто кому-то из людей это дано. Ты, как все, спешишь наверх, к благодатному свету, полагая, что там безопаснее...
-- Я иду во тьме.
-- Зачем тогда ты пришел сюда?
Человек развернулся. Голова лежала на плече, изо рта текла зеленоватая слюна. Говорил он через устройство, прикрепленное или встроенное в голосовые связки. Человек был молод, но жалок. На нижних уровнях таких убивают в младенчестве, чтобы синтезировать суспензию для инъекций.
-- Я хочу увидеть Небо.
-- Меня зовут Небом! Точнее так звали человека, который решил себя клонировать, чтобы дождаться тебя. ДНК человека подвергается мутации с каждым новым клоном. Я могу оставить после себя одного, двух, не больше. Небо умрет вместе с ними. Я спрошу еще раз: зачем ты пришел сюда?
Мне нечего было ответить.
-- Тебя посылали вручную запустить программу охлаждения ядерного реактора. Ты помнишь это?
-- Нет.
-- Андроид попал под электромагнитное излучение, потерял связь с Небом. Человек создал клонов, чтобы дождаться тебя, Бог. Он верил, что ты вернешься назад. Видимо, как он и предполагал, после того взрыва, что заблокировал шлюзовые камеры, тебя подобрали люди. Что ты видишь, глядя на меня?
-- Человека.
-- Структуру ДНК? Анализ сетчатки глаза? Ритм кровообращения? Нет?
-- Нет.
-- Как же андроид, лишившийся большей части функций, добрался до Неба?
-- Я - человек.
-- Запомни: Бог не был человеком! Ни "Богу", ни любому другому андроиду не понять, что значит жизнь, даже в этих туннелях, отрезанных от внешнего мира, от настоящего неба. И ты - не человек! Ты - машина, всего лишь робот. Ты своей ошибкой создал этот мир, эту тьму. Чего ты добиваешься? Ты убил сотни тысяч людей в одну секунду, обрек оставшихся на скитание в этом лабиринте. Считаешь, что всего лишь хотел увидеть небо?
-- Да.
-- Это ошибка! Ты ошибся, даже твой создатель - Небо - ошибся. Он так тебя ждал, что забыл сделать запись изначальной цепочки своей ДНК... Из-за его ошибки ты мог и не найти меня, ты был бы вынужден скитаться в лабиринте вечно. Думаешь, инъекции тебе нужны? Просто, так ты больше похож на человека... Парадокс, не правда ли? Бог, похожий на человека. Бог, созданный человеком. И что сделал этот Бог? Создал мир. И создал человека по своему образу и подобию. Ты помнишь Альфа-два-три-Танга-один? Это созданный тобою киборг. Первый. Ты спас человека шестьсот лет назад, и в кого ты его превратил? В машину! Без чувств и эмоций.
-- У него были эмоции.
-- У машин нет эмоций! Ты - прямое тому подтверждение!
Ярость свойственна всем людям. Иногда они срываются, начинают мстить. Мой путь начался, когда киборг убил скитальца рядом со мной. Таким образом, мои дети указали мне путь. Но тогда я осознавал себя человеком. Мне нужно было вести себя по-людски, но, похоже, я ошибался, как и свойственно людям...
Альфа-два-три-Танга-один ждал меня возле котлов. Его глаза не были равнодушными! Я его отец, я его создатель. Я подарил ему вечную жизнь. Когда-нибудь мы найдем путь во внешний мир, а пока... я снова спускаюсь вниз.
-- Неба не существует, -- сказал я киборгу.
-- Я вижу, ты восстановил функции.
-- Я функционирую в штатном режиме.
-- Куда пойдем?
-- В небо...
Дени де Сен-Дени
1-02-2009, 2:10
Ломбардец и муравей
- Это ваши проблемы, - отмахнулся мужчина в ярко-синей тунике и накидке, отороченной зимним белячьим мехом. Его мягкий голос должен успокаивать, однако Лоренцо так не показалось. Юноша посмотрел на ломбардца, словно тот лишь собирался дать ответ. Лоренцо молчал. Он ждал большего: маленького чуда, сострадания.
Мужчина оторвался от записей. Его южное лицо совершенно не сочеталось в североитальянским происхождением.
- Молодой человек, я плохо проговорил слова? - беззлобно поинтересовался ломбардец, приподняв правую бровь. Тень от огня осветила черный глаз с расплывшимся зрачком. Лоренцо это смутило. Под ногами в световых бликах красовались половицы, мастерски покрытые лаком с добавлением льняного масла, отчего плотно подогнанные доски казались свежими.
- Вы свободны, оставьте меня, - настаивал ломбардец. Юноша скомкал перчатки, собираясь с мыслями; сглотнул.
- Войдите в мое положение, молодой человек, - начал мужчина. Лоренцо поднял глаза в надежде на снисхождение. Ломбардец откинулся на спинку фамильного стула и ухватил левое запястье правой рукой, выставляя напоказ большой серебряный перстень с изумрудом грубой обработки. - Мне нужны гарантии, ведь я - человек добрый и рассудительный, поэтому для меня было бы оскорблением требовать с вас, молодой человек, проценты, подсылать верных людей весьма неприятного вида, потому как они в общей массе не обучены к терпеливым беседам. Вы меня понимаете?
- Прошу, я готов... - подтянулся Лоренцо, посветлев.
- Не понимаете, - скривился ломбардец и потер небритую щеку. Так и застыл, скрыв уста ладонью; он размышлял. - Давайте рассуждать конкретно, молодой человек. Вы просите у меня монет весом в двадцать фунтов золотом под процент в размере одной марки в декаду, ибо эти деньги нужны вам в качестве залога для поступления в университет, как я понимаю, располагающийся при аббатстве Святого Джованни, так?
- Да...
- Таким образом, вы, молодой человек, знаете, что это лишь пожертвование аббатству, и деньги школяр не получает во время обучения, которое длится до десяти лет. Так?
- Да...
- И вы хотите, чтобы я отдал вам, молодой человек, двадцать фунтов золота на десять дет, иными словами: задаром?
- Я отдам, честное слово, - Лоренцо умоляюще подался вперед.
- Постойте, молодой человек, - ломбардец положил две ладони на стол и стал похож на властного сюзерена. Смуглое лицо по-прежнему было спокойно, а голос дружественен и ласков. - Как будете отдавать: по марке, по солиду или всю сумму целиком с неустойкой, а сумма это не малая; меня не касается. Это ваши проблемы. Я просто пытаюсь вас, молодой человек, образуметь без университета. Если вы сейчас возьмете деньги...
- Да, - оживился Лоренцо.
- Не перебивайте, - проговорил мужчина, приопустив голову, но придняв два перста, как это делает падре на мессе. Плечи, укрытые мехом, подтянулись. - Тогда зависеть от меня вы будете вынуждены. Следовательно, я буду зависеть от вас, молодой человек. А мне это нужно? Не желательно, скажем так. Но если вы поищите деньги в другом месте, мы в общую зависимось не впадем, а поэтому, я повторяю: это ваши проблемы, молодой человек.
Лоренцо посерел. Его мечта была так близка. Крестьянский сын, выкупленный общиной, чтобы тот смог стать в этой жизни Кем-то, стоит перед ломбарцем в раздумьи. Там, в низах, у него был кров, работа, еда. Здесь он - никто, и никто ему не будет помогать. Задумался Лоренцо над словами мужчины, который со всем своим равнодушием казался снисходительным к юноше. Он объяснял, что долговая зависимость еще хуже крестьянской, ибо в этом мире нет заступников, как сюзерен; в этом мире нужно самому искать покровителей, а те, в свою очередь, сами заинтересованы в прибыли. Ужасный мир пролетел сотней ломбардцев перед закрытыми глазами Лоренцо и толпой "людей неприятного вида". Их, готовых в любой момент заменить гонимых хирургов, он видел на ступенях двухэтажного дома ростовщика. Если Лоренцо возьмет деньги сейчас, университет станет его погибелью. Юноша натянул перчатки и молча двинулся к двери.
- Подумайте над моими словами, молодой человек, - проговорил ломбардец, вновь нависнув над столом.
Лоренцо остановился, поумнев.
- Если вам будет должен король, - развернулся юноша, - то не просите его вернуть вам деньги. Когда человек смотрит вперед и вверх, он не видит ни муравья, ни коряги. Это будут ваши проблемы.
Сердце Лоренцо билось часто, а спину прошиб холодный пот, однако он, муравей или коряга, был рад тому, что смог поднять голову настолько, чтобы увидеть идущего по тропе висельника. Ломбардец усмехнулся и углубился в счета. Юноше же, выйдя из дома ростовщика, направился к сыромятникам и пергаментщикам. У них он отработал пять лет подмастерьем, и став мастером, сам назначал цену на свои изделия, которые покупал не только университет, но тот ломбардец.
Горация
16-02-2009, 15:08
Да, да... и сейчас среди нас проживает несметное множество ломбардцев. Актуально, философски... впрочем, как всегда) Я уже говорила, что твою прозу ни с чем не перепутаешь)))
и, не могла не прицепиться, а то как-то несерьезно, без придирок))):
Цитата
«Юноша посмотрел на ломбардца, словно тот лишь собирался дать ответ. Лоренцо молчал. Он ждал большего, лишь маленького чуда, сострадания.»
второе «лишь», на мой взгляд, совсем лишнее.
Цитата
«Юноша сжал перчатки, собираясь с мыслями; сглотнул.»
«сжать перчатки» звучит аналогом «сжать кулаки», т. е. перчатки (здесь) — такая же часть тела, которую можно сжать.
Цитата
«Плечи, укрытые мехом подтянулись и слегка ушли назад»
Ну, о моей особой любви к невынужденному употреблению таких слов как «сделан» и «шел», кажется, уже знают все... шли они, видать, своими ногами...
Цитата
«- вы будете вынуждены зависеть от меня.»
лично мне хочется просто опустить слово «вынуждены»...
Цитата
«проговорил ломбардец, вновь нависнув телом над столом.»
а он может нависнуть еще чем-то??
Дени де Сен-Дени
16-02-2009, 16:07
"лишь" - согласен
"сжал перчатки" - он сжимал перчатки в руках, аки "терепил одежду"
спасибо за "не"выделенную запятую... мне самому не нравятся "ушли", но этому меня "научили" в литинсте, типо так нужно, так общепринято...
на "вынуждены" - точно, нужно переделать фразу на "зависеть от меня вы будете вынуждены" - это слово ломбардец намеренно выделяет.
да, "телом", пожалуй, можно убрать
Горация
16-02-2009, 16:26
Цитата
мне самому не нравятся "ушли", но этому меня "научили" в литинсте, типо так нужно, так общепринято...
Ты серьезно??? А в чем выражается, в таком случае, эта общепринятость? Кроме голословия чем-то обосновано?
Цитата
"спасибо за "не"выделенную запятую... "
не.... я на запятые не претендую, так же, как и на грамматические ошибки, ибо... совсем не филолог) права не имею).
Цитата
"сжал перчатки" - он сжимал перчатки в руках, аки "терепил одежду"
а "скомкал перчатку" - по крайней мере тут уже объемнее получается (если не добавлять слов).
тут будто уточнения не хватает (сжал перчатки в чем? - в кулаке... так уже по другому звучит).
но, это просто мои рассуждения)))
Дени де Сен-Дени
16-02-2009, 17:07
Цитата(Горация @ 16-02-2009, 15:26)
Ты серьезно??? А в чем выражается, в таком случае, эта общепринятость? Кроме голословия чем-то обосновано?
Просто им неприятно сознаваться, в том, что я единственный из них, кроме Дмитрия К., который не употрбля "Был", "Есть" (=находится), и не олицетворял движения. Мне указали на "ошибку", я принял к сведению. Но все равно стараюсь избегать. В данном случае у меня в голову ничего не пришло, поэтому оставил этот вариант (кстати, удалил).
Дени де Сен-Дени
2-08-2009, 16:08
Хлеб
Небеса пылали зноем, и солнце выжигало травы. Зеленовато-огненным полем колыхала под душным ветром незрелая рожь. Мошкора собиралась в тени, пряталась от безразличного светила. Даже Каин, уставший и взмокший, завалился среди колосьев, припав затылком к горячей и сухой земле. Его веки укрыли влажные карие глаза. Скорпионы, жуки-рогоносцы и прочие твари ползучие спешили укрыться от жары в темных норах. Все сущее бежало от пламенного меча Господнего. Лишь красные муравьи, подобные россыпи спелого барбариса, еще таскали павшие веточки и свежие кипарисовые листья, доили тлю. Крохотным демонам жара казалась наслаждением. Но все цветущее и пахнущее спревало и загнивало заживо, сворачивая стебли и листья в воронки, закручиваясь и съеживаясь.
Горячий ветер принес перезвон колокольчиков. Авель гнал свою отару по каменистому полю. Нестройные удары сотни копыт доходили до Каина громовой волной, пронизывающей землю. Вскоре достилго ушей редкое запинающееся бление, а после пахнуло приторным, режущим нос запахом овчины. Каин провел рукавом по вспотевшему лицу, отгоняя насекомых и прячась от едкого смрада.
- Братец! Братец! - кричал ему Авель, подобный лозовой ветви: худой и гибкий.
Каин показал голову с выгоревшими до серебисто-коричневого цвета кудрями. Младший брат нетвердо бежал сквозь колосья, падал, приминая хлеба, вставал и снова мчался, безжалостно топча урожай. Пастушья сумка, сшитая матерью из шкур, болталась и била то по бедрам, то по заду, иногда проскакивала между ног. Авель запинался и вновь зарывался в рожь.
- Братец! Братец! - волновался он.
Каин встал. Прикрыв ладонью глаза, посмотрел на солнце. Устало поморщился и потянул затекшие мышцы. Напряг мускулы до вздутия вен и раслабился, позволяя крови растечься и наполнить члены свежестью. Смахнув с бровей скопившиеся капли пота, Каин почесал бороду, двигая широкой челюстью - под стать его могучему телу на толстой кости. Он хмуро смотрел на брата.
- Братец! Братец! Там волк пробежал. А в небе я видел стервятника. Дурные предзнаменования, брат.
- Твои овцы забоялись волка, спешащего на водопой в такую жару? И ты решил сказать об этом мне, брат мой? Стервятник в зной выслеживает пищу. Дурное предзнаменование было для меня: ты снова потоптал нашу еду! А вслед за тобой идут овцы, что пожирают наш хлеб.
Опечаленный Авель, поник головой и двинулся по полю к дому. Каин хотел крикнуть ему вслед, чтобы не топтал колосья, но он знал брата. Авель уже ничего не слышит, обретаясь в мыслях и раздумьях. Каин гневно, но бессмысленно вздохнул, выпустив воздух через ноздри.
Ополоснув голову в воде, Каин подобрал инструменты и двинулся к пожне у прилеска. День еще не кончен, и небо презрительно светло. Каин осмотрел делянку: корявые, поросшие мхами десятки пней пиками выглядывали из низкорослой травы. Старые дали новые побеги, тоненькие коричневато-зеленые стволы тянулись ввысь к солнцу, устремляя молодые ветви к Богу. Высушенные коряги и корневища, покрытые пепельно-серой выцветшей и бесплодной землей, были грудой свалены рядом с ярким изумрудно-синеватым гранитным валуном. Протерев висок, Каин собрал волю и решился. Вздохнул и выпустил горячий воздух через уста, успокаиваясь и отрешаясь от раздумий о брате.
Взяв палку с рогом антилопы, Каин принялся разрывать землю, подкапывась пентюх, освобождая корни от тяжелых земельных оков. Когда воздух заполнил просветы, он пнул пень ногой - тот не шелохнулся. Глубоко зарылся, устремив во влажный мрак свои толстые пальцы. Каин, обмочив себя водой из бурдюка, продолжил подрывать корни. Мощные лапы хватались за землю так, будто это львиные челюсти, сомкнутые на шеи жеребца зебры: прочно, намертво. Пентюх держался долго, пока с первым далеким раскатом грома не сдвинулся с места. Пень начал сдаваться. Каин сменил инструмент на рубило с загнутым лезвием и начал осторожно подкапывать оставшиеся корни, частично сбивая с них благодатную и плодородную землю.
Уже стоя по пояс в ямине у пня, Каин отбросил рубило к остальным инструментам и с помощью похолодевшего ветра, вьющегося в пустотах, навалился на пентюх снизу. Землепашец ревел, скалился; его ноги утопали в мягкой почве. Щеки Каина надувались, а сам он краснел от усилий, руки дрожали от напряжения, проступили под багрово-грязной кожей толстые мутно-зеленые дороги и перепутья вен. И голос Каина, подобный реву бегемота, вспугивал птиц из прилеска - те небольшими стайками взмывали по-над деревьями и уносились в чащу, скрываясь от разъяренного человека, тщащегося совладать с природой. От напряжения завибрировала кудрявая голова, боль оттавала в мозг, и в глазах Каина кружило красное мутное марево. Пот отнюдь не освежал.
Денницы поочередно выспыхивали над Каином, он тужился, вытаскивая неподдатливый пень из земли. Приподняв, он откинул пентюх, и сам в изнеможении рухнул на него. Мышцы горели, объятые пламенем от резкого расслабления. Кровь по-прежнему дятлом барабанила в висках. Сердце долбилось, и не хватало воздуха.
Отдышавшись, Каин оттащил поверженный пень к остальным. Обтерев грязное, земляное лицо, он взглянул вверх - небеса затягивались мраком. Собрав инструменты, Каин вернулся на поле забрать приготовленную снедь из ямы, укрытой влажной тонкой шкурой. Овцы без пастыря поели неспелые побеги, вытоптали хлеба. От разрушения хозяйства Каин разъярился, и гнев его сопровождался молниями и громом. Обезумевший ветер гонял по открытому пространству, пригибая к земле одинокие стройные деревца, колохматил оставшиеся колоски. Схватив палку Каин погнал отару домой. Мышцы вокруг глаз напрягались, уходя к переносице - демон рождался в его теле.
- Где ты был, брат мой? - обратился Каин, войдя в дом отца своего - Адама, - и свалив инструменты в углу, у двери.
- Не сердись на брата, - подошлка к старшему сыну Ева. Она положила ладони на его могучие плечи, ограждая Авеля. - Дома он был. Он молод и полон мыслей.
Каин наклонил голову набок, чтобы лучше видеть брата. Он ждал ответа. И если бы не мать - он выбил бы дурь, затмевавшую разум пастуха.
- Где мои овцы, братец? - спросил Авель, пользуясь защитой Евы.
- В загоне, где и должны быть, - процедил Каин, опуская плечи.
Ева убрала руки, понимая, что Каин начал успокаиваться, но отходить не стала.
- Что ты сегодня делал? - спросил отец, усаживаясь за стол.
Авель занял место справа от Адама. Каин сел напротив.
- Вспахивал межу и корчевал пни для будущего поля, хотя напрасно я так думал, - ответил Каин, покосившись на Авеля.
- Что-то случилось? - заботливо встревожилась Ева, расставляя на столе горшки с тушеным мясом и дикими паренными овощами. Раскладывала сухари и нарезала ломтями козий сыр.
- Овцы брата моего погубили урожай. Зимой останемся без хлеба. Хлеб - всему голова. А этот дохляк...
- Каин! - предостерегающе остановила его мать.
Ева разлила по глиняным стаканам перебродивший сок винограда, и первый - поставила не мужу, а старшему сыну. Адам понял, почему она так сделала, Авель - нет.
- Разве не отцу положена первая порция? - спросил он, нетерпеливо потирая ладони о штанины.
- Отцу, - спокойно ответила Ева. - А ты не распаляй брата, не стращай душу его. И он отнесется к тебе с любовью.
Ели братья молча.
К концу трапезы Адам сказал им:
- Господь повелел вам завтра, на праздник Обретения Жизни, принести дары, чтобы Он соделал и для вас жен и невест. Вы прилепитесь к ним, и более враждовать не будете.
- Хорошая весть, отец! - воскликнул Авель. - Я принесу в дар лучшего ягненка из моей отары!
- Да будет так, - мрачно произнес Каин, думая, сколько же он сможет принести уцелевших колосьев? Он думал о следующем годе, ибо неспелое зерно не произрастет, не даст урожая, хлеба. Может, хоть Господу сгодиться?
Дени де Сен-Дени
17-10-2009, 13:17
Правда, золото и солнце
фэнтези-вестерн
Треклятое солнце резало глаза. И всадник решил их закрыть мили три назад, когда кочующее стадо винторогих бизонов осталось позади. Копыта медленно ступали по выжженной зноем земле. Мерзкий жаркий ветер гнал пылевые вихри по степной глади. Вспотевшая задница ерзала в седле, подпруга изнывала, поскрипывала, трескалась. В вышине крикнул стервятник, что почуял скорый обед. Диск солнца перевалил чуть за полдень и был противен и безжалостен. Светило беззвучно висело на ясном небе, пересекаемом редкими белесыми облаками, и безразлично наблюдало за черной точкой, движущейся в направлении Рор-Сайлит. Свирепый степной ветер сушил губы, рвал одежду, норовил засыпать большие глаза скакуна пылью. Всадник уже спал, а его длинногривый конь бурой масти с белым пятном на голове тревожно вышагивал по жухлой траве, чувствуя, как безвольно раскачивается в седле человек. Приставали жирные, наглые мухи, они садились на лошадь, на человека, заглядывали под его пыльный капюшон.
Вскоре звякнули стремена. Из них выскользнули мыски сапог. Поводья потянули жеребца влево. Как мешок с зерном всадник грохнулся на твердую, потрескавшуюся землю. Вверх выбросило клубы пыли, она тут же осела на одежде и редких зеленовато-коричневых травинках. Конь немного постоял, посматривая на недвижный клубок тела, укрытый невзрачным пончо. Когда ему надоело ждать, отгоняя хвостом насекомых, жеребец по кличке Умник признал себя свободным и, развевая гриву, рванул по степи. Бесновался и заигрывал с ветром, безумно мотая головой. Ржание привлекло стервятника. Он спустился, и, не складывая мощные крылья, на желтых кривых чешуйчатых лапах, выглядывающих из-под пушных подштанников, допрыгал до человека. Красная, голая и сморщенная шея вертела голову с загнутым вниз клювом, похожим на огромный шип розы, и хищными темно-желтыми глазами. Стервятник выжидал: свежее мясо не так аппетитно, как прелое под зноем, слегка подвяленное и чуть с душком.
Где-то на горизонте, смазанном от теплого воздуха, загромыхало. Стервятник подпрыгнул и осмотрелся. Почти выбеленное тонкими облаками горячее небо куполом изгибалось над степной гладью, над ним и его пищей. Он издал хрипатый булькающий вопль, но сородичи не откликнулись. Лишь гром усиливался, а после по сухой земле поползла еле уловимая дрожь. Из знойного марева пробивались серые штрихи. Первыми показались лошади. Они мчались галопом, устало заламывая голову и таща за собой крытый дилижанс. Тонкий гибкий хлыст, подобный песчаной змее, извивался над спинами животных. Гнали эту попрыгивающую на кочках и камнях повозку шесть всадников. Окружало их зеленоватое облако, испещренное фиолетовыми и красными нитями, взрывающимися короткими громкими хлопками. Дрожь усилилась, и стервятник решил взлететь, но покидать обед не собирался. Он снова парил над пыльной степью, выжидая тишины. Разочаровала его сама пища.
Человек двинулся, кривя лицом от боли. Прочистил рот и попытался сплюнуть, чтобы избавиться от хрустящей на зубах пыли. Промочил горло водой из поясной фляги. Как и стервятника, человека в пончо привлек приближающийся грохот деревянных колес и топот копыт. Присев и провернувшись, всадник пытался разглядеть в ослепительном свете источник звука, очередной раз вымаливая за все человечество, чтобы Горма дал людям орлиное зрение. Успокоившиеся во мраке беспамятства глаза смазывали картинку, а яркое солнце выжигало сонный зрачок. Вдобавок болели голова, колено и локоть. Человек отхаркнул и прокашлялся, заслюнявив тонкие длинные пальцы. Обтерев руку, всадник снова взглянул туда, откуда доносились топот, грохот и гневные выкрики. Грязновато-белые комочки слюны остались на шершавых штанах.
— К черту коней! Бей, кому сказал!
Около лошадей засверкали разноцветные нити: одни молниями уходили в землю, прорывая небольшие волнообразные ходы, другие плугами стелились по поверхности, оставляя за собой выжженные борозды. Две красные полоски обвили задранную шею ведущего коня. Нити прожгли ее, оплавив края плоти, и схлопнулись после ярко-алой вспышки. Лошади заржали, соседняя попыталась встать в свечку от ужаса, но, влекомая оглоблей, завернула влево. Ведущий конь пробежал еще несколько футов, пока ноги не свела предсмертная судорога. Его подкосившиеся колени коснулись пыльной степи; острые камушки сдирали плотную кожу. Отрубленная голова некоторое время болталась в ногах позади бегущей лошади, а потом ушла под одолеваемый песчано-земельным вихрем дилижанс, после, ударившись о переднюю ось и отрикошетив от земли, вылетела, словно выплюнутая, из-под повозки. Переднее колесо наехало на огромный камень, крепление треснуло, и протяжно скрипнула ось, надломившись. Дилижанс слегка подкинуло вверх. Ремни, сдерживающие сундуки и чемоданы лопнули от напряжения, и огромными кирпичами выпали, но, переворачиваясь, запрыгали вслед по инерции. После того, как на тот же камень наехало большое заднее колесо, дилижанс начало закручивать вправо, и через пять секунд полета повозка приземлилась на бок, всколачивая густые облака пыли, и придавив под собой истошно вопящего кучера. Проехав так пару футов, остановилась. Лишь пылевая завеса медленно накрывала дилижанс, и затем, уходила по ветру на север, к Рор-Сайлит.
Шесть всадников придержали лошадей и неспешно начали объезжать вокруг повозки. Облако рассеялось, но заднее колесо все еще вращалось и цеплялось толстыми деревянными спицами за отогнувшуюся полосу металла, издавая звук подобный детской трещотке.
— Скотство! У нас свидетель. Вон, глянь, — указал один из шестерых: черноволосый и широкощекий мужчина в зеленой рубашке с повязанным на шею фиолетовым платком.
Человек никуда не спешил, да и куда было бежать без коня. Черная точка под небесным куполом, раскинутым над ровной степной гладью. Здесь не скроешься от конников, поэтому он, поморщившись, просто встал и скинул капюшон. Светлые кудри вдохнули свежесть даже такого противного жаркого ветра. Оставалось готовиться к битве: либо ты один в поле воин, либо ты в поле один мертвый воин. И блондин откинул пончо на плечо, показав кисти рук, облаченные в черные кожаные перчатки, в которые с тыльной стороны были вставлены продолговатые кристаллы. Они заиграли на ярком солнце разноцветными бликами. Вскоре к человеку подъехали четверо из шести всадников. Все спешились, но делали это по очереди: пока трое, выставив руки, целились в незнакомца, четвертый спрыгивал. Последним звякнул шпорами вожак. Блондин же надеялся остаться в живых.
— К сожалению, плохое место для отдыха ты выбрал, — проговорил человек жилистый, с узким лицом и язвительными щелками глаз под густыми темными бровями.
— Да, — хрипло согласился незнакомец, борясь с сухостью во рту.
— Значит, ты не будешь возражать, если мы доставим тебя в лучшее место для отдыха?
— Буду.
— Может, прикончим его? Вон, стервятник летает, — обратился к вожаку широкощекий мужчина. Он него тянуло конским потом.
— Нет, — отрезал вожак. — К сожалению, он не животное, чтоб убить его, не поинтересовавшись именем.
— Скотство! Но я предложил…
— Так как тебя зовут, незнакомец? — спросил вожак, ехидно улыбнувшись.
— Смею разочаровать, но, кажется, я забыл свое имя, когда упал с лошади. Вот ведь незадача, да? — улыбнулся в ответ блондин.
У повозки копошились двое бандитов. Они подтаскивали небольшие сундуки и огромные, тяжелые чемоданы к дилижансу, открывали их и осторожно перекладывали содержимое в седельные мешки. Один из них покосился на вожака и, приподняв шляпу, провел платком по волосам, собирая пот.
— Отчего же? — принял беседу вожак банды. — Есть много способов узнать имя, если его кто-то по неосторожности забыл. К примеру, я вижу, что ты – опытный магик. А таких в нашем мире ограниченное число. Вымирающий вид, так сказать. Следовательно, ты можешь назвать имя одного из убитых тобою. И мы, быть может, вспомним имя твое. Разумеется, мы поделимся им с тобой. К сожалению, грешно умирать безымянным. Это хороший способ, безболезненный.
— А другие?
— Эта скотина издевается над нами! — процедил шикорощекий, багровея.
На его скулу села жирная отливающая ядовито-зеленым цветом муха, но мужчина, казалось, ее не замечал. Тем временем, другие бандиты открыли дверь повозки, и один забравшись внутрь, пытался вытащить обмякший труп, пока тот не окоченел; второй принимал сверху.
— Обожди, дай мне насладиться беседой… Другие. Можно избить тебя плетьми, растянуть лошадьми, вкопать в землю, отрезать пальцы… Как видишь, это очень неприятные способы.
— С пальцами я согласен, — усмешливо закивал широколицый. — Какие у него тонкие, ухоженные пальчики, прямо бабские!
Незнакомец его не слушал. Бандиты уложили три трупа рядом с повозкой: головой на юг, глазами в землю. Они хотели вытащить и кучера, но дилижанс, похоже, накрепко вошел в землю. Осмотрев повозку, один из них заметил, что одна лошадь силится встать ровно, но ей мешает оглобля и хомут. Милосердно, он обрезал ремни и отсоединил шест от повозки, однако предусмотрительно привязал животных к медному кольцу на козлах. Второй же высвобождал труп обезглавленного коня. Впрочем, часто прерывался на то, чтобы успокоить остальных лошадей, которые крутились, нервно топтались, фыркали и скорбно ржали. Все это наводило человека в пончо на мысль, что это не простые разбойники. Впрочем, люди часто придумывают себе ритуалы, а преступники – автографы. Жажда известности, славы – вот ценность жизни людей в этом мире.
— Тогда, — говорил человек в пончо, демонстративно вынимая кристаллы из перчаток, — смею еще раз огорчить, — он бросил их под ноги вожаку, — ибо я делаю вас преступниками.
— Ослиный выблюдок! — гневно утер губы широкощекий.
Вожак опустил взгляд на кристаллы; затем вновь просмотрел на блондина. Улыбнулся, принимая игру. Кивнул одному из окружавшей незнакомца четверки, и тот покорно взял своего гнедого мерина под уздцы и повел к дилижансу.
— Твоя правда режет моим людям глаза.
— Солнце тоже.
— Но оно не тускнеет со временем, как то происходит с правдой. А твоя правда вскоре померкнет, к сожалению.
Жилистый человек подобрал магические кристаллы и взобрался на чалую кобылу. Та повела мордой и топнула копытом. Бандиты дожидались приказа.
— Без обид, незнакомец, — намотал он поводья на руку.
Блондин отдал по-армейски честь: резко двинув двумя пальцами ото лба. Глядел на вожака с сарказмом и ехидством. И узколицый мужчина его прекрасно понимал, однако вынужден был сказать:
— Отхлыстать. Тридцати пяти хватит. Но он должен жить, к сожалению.
— Что? Эта белобрысая скотина?
— Да, незнакомец должен жить. И мало того, когда он придет в себя, он должен увидеть лошадь у дилижанса. А пока пусть слышит: встретимся в салуне «Двухголовый Горма», в Рор-Сайлит.
Когда вожак дернул поводья и поскакал в город на севере, оставив банду впятером, широколицый подошел к блондину и смачно плюнул ему в загоревшую харю. Незнакомец вытер слюну, продолжая улыбаться. Он уже выиграл бой: остался жив.
— К сожалению, — передразнил вожака мужчина в зеленой рубашке с повязанным на шею фиолетовым платком, — скотский ты выкормыш! Теперь мне никто не мешает, избить тебя до полусмерти.
— Есть один человек, к ночи он будет ждать меня в салуне. Или ты прослушал?
Широкощекий вопросительно глянул на второго бандита. Это был скромный, сгорбленный юнец с редкими рыжеватыми волосками над верхней губой, впрочем, холодные желтоватые глаза, выглядывающие из-под шляпы с загнутыми вверх полями, говорили, что присоединился он к ним ради того, чтобы кому-нибудь отомстить. У таких людей всегда есть тайна. Он пожал плечами.
— Это было сказано нам, — прорычал широколицый, схватив незнакомца за грудки.
— Если он не ждет встречи, почему он сказал это и мне? Я полагаю, что он захочет отдать мне кристаллы.
— Скотина!
Широкощекий отпихнул блондина, но тот не упал, вовремя отставив ногу и перенеся вес тела вперед.
— Связать его! — распорядился бандит, а сам повел лошадь к дилижансу. Там трое пытались оттащить тушу коня в сторону, но то ли сил не хватало, то ли надоедали мухи, что спешили скорее отложить яйца в трупе, пока он еще теплый.
Молодчик снял с седла моток крепкой пеньковой веревки и подошел к незнакомцу. Блондин сам сложил руки за спину и повернулся, по-прежнему многозначительно улыбаясь.
— Чего гогочешь? — выкрикнул рыжеватый юнец, делая на веревке две небольшие петли.
— Я еще жив.
— Ага, как бы не стать тебе висельником, весельчак… — посмелел юнец.
Он вдел руки блондина в петли и затянул их, затем пару раз восьмеркой обмотал веревку вокруг запястий и трижды перекрутил между рук. Затем закрепив пеньковые оковы узлом, он опустил конец веревки к ногам, и связал их. Блондин опустился на колени.
— Я хотел бы попросить кляп или что-то, что можно зажать в зубах. Не очень приятно получать удары по спине. Тут я с узколицым полностью согласен.
— Обойдешься… Эй! — крикнул юнец остальным.
— Давай-давай, тренируйся. Бей и считай. Громко считай, чтобы они слышали.
— Странный ты, весельчак. В тебя плюют, ты смеешься; тебя связывают, ты смеешься: тебя избивают, ты смеешься.
— Меня еще не били, так что, не обобщай. В остальном верно, да. Подрастешь, поймешь.
Недовольно ржали лошади, отголосками доходили стройные выкрики бандитов у дилижанса. Незнакомец стоял на коленях. Ждал. Перед глазами колыхалась жухлая трава на песчано-серой земле, между травинками проходили небольшие торнадо, совсем крохотные для человека, и огромные для вереницы черных муравьев, пробирающихся среди комочков въедливой пыли и небольших камушков. По узкому, словно кинжал листику полз жук-пожарник, выставляя напоказ оранжево-красные бока. Среди этого пустынного пейзажа цветок сон-травы робко показывал свой желтовато-коричный глаз, окруженный фиолетовыми лепестками с серебряной каймой. Блондин подумал, что Горма сотворил чудо. Маленький цветочек посреди бескрайней, знойной степи невинно и радостно смотрел на человека, заслонившего собой солнечный диск.
В воздухе что-то сухо свистнуло и с хлопком обрушилось на спину. Резкая боль пересекла поясницу и локти. От неожиданного удара блондин выгнулся, закусив губу. Закрыл на секунду глаза, чувствуя, как жжение растворяется в организме, а когда открыл их – перед ним снова находился этот мохнатый цветок прострела, жалобно раскачивающийся на стелющемся по степи жарком ветре.
— Раз!!! — заголосил юнец.
— Бери выше, я не дитя, чтоб меня по заднице лупили, — процедил блондин.
— Уже не смеешься, весельчак?.. А это за дитя. Два!!!
Удар снова пришелся в поясницу. Хвост пастушьего кнута обнял бок и зацепился коготками за кожу. Юнец дернул: вместе одеждой хлыст вырвал кусочки кожи. Блондин покачал головой: поспешил он сказать, где больнее.
— Еще раз так ударишь, кишки мне выпустишь своей кошкой. Кому говорю, выше бери, засранец.
— Три!!! За засранца.
— Молокосос! — прорычал незнакомец, приходя в себя после нового удара.
Теперь коготки уцепились за пупок, и, возвращаясь к ногам юнца, оставили четыре красные борозды, которые тут же наполнились кровью. Блондин наклонился вперед, сильнее закусывая губу, чтобы заглушить одну боль другою. Рубашка стремительно намокала. И в пищеводе скапливался рвотный позыв.
— За молокососа. Четыре!!! — почти обезумев от счастья, кричал юнец, вокруг которого посвистывал и похлопывал пастуший хлыст.
Этот удар явно не получился. Когти проскакали по плечу, но даже пончо не смогли зацепить, а сам кнут лишь погладил спину, словно быстро проползла мелкая змейка. Блондин даже улыбнулся.
— Как девка ударил. Не спеши, наслаждайся, пока дают.
— За девку. Пять!!!
Хлыст пересек спину под лопатками, оставив после себя разодранную одежду. Рубец припекал, и жжение стремительно расползалось по мышцам.
Рядом послышались удары копыт.
— Что ты ласкаешь эту скотину! — крикнул широкощекий, спрыгивая с лошади.
После того, как раз восемь звякнули шпоры, раздался настолько мощный удар, что у незнакомца не только запрокинулась голова, но и заломились назад плечи. А рваная рана начала свербеть и гореть, словно этот порез смочили перцовой водой. От боли блондин сморщил лицо, но, переборов эту боль, уставился в желтый глаз цветка прострела, готовясь к новой.
— Снова раз, скотский выблюдок.
— Два!!! — крикнул юнец, дернув хлыстом вслед.
Когти глубоко вошли в мягкую человеческую плоть, зацепили длинные нити мышц, и, попытавшись их выдернуть, слегка надорвали.
Ясный купол неба, пересекаемый перьями облаков. Восемь, девять, десять. Взлетел жук-пожарник. Цветок с фиолетово-синими лепестками. Пятнадцать. Муравьи скрываются в небольшом бугорке под островком сочного ковыля. Двадцать. Желтый глаз в лиловом сиянии. Пахнет запекшейся кровью и пылью. Тридцать один. Зрение начинает обманывать. Более не различить очертания цветка сон-травы, лишь фиолетовое пятно, на которое давило безразличное светило. В ушах слышится жужжание мух, оно прерывается новым сухим хлопком хлыста где-то над головой. У колен скапливаются лужицы крови, грязной от сухой земли.
— Тридцать пять!!! — подпрыгнул юнец, радуясь тому, что незнакомец давно не смеется, а значит, ему очень, очень больно.
Блондин бессмысленно раскачивался. На его залитой кровью спине пересекалось три десятка глубоких полос, выглядывающих из продолговатых дыр в одежде. Говорили, что после двадцати пяти - ничего уже не чувствуется, однако никто из них и не получал более двадцати шести ударов, и то по чистой случайности: вследствие неграмотности экзекуторов. Поэтому о двадцать шестом ударе очень быстро забывали. Всего сорок, но незнакомец прочувствовал их все, кроме одного. И теперь мог с уверенностью сказать, что это жутко больно, зверски больно, адски больно. Впрочем, сейчас блондин думал не об этом. Теряя сознание, он надеялся на Горму, что тот убережет в чудовищно жаркой пустыне, в этом пекле свое чудо - расплывчатое фиолетовое пятно, и не позволит человеку придавить его своим телом.
Широколицый рассмеялся, и пнул незнакомца сапогом в бок. Блондин упал, закрыв глаза. Боль во мраке, но он победил: останется жив.
— К сожалению, — последнее, что услышал он перед тем, как отключиться.
Стервятник с высоты разглядывал окровавленный комок, укрытый рваным пончо. Подумывал, что заботливые люди решили немного разделать его пищу: так она придет в должное состояние быстрее. И нарезая в вышине круги, безучастно наблюдал за тем, как молодой человек, скрутив свой хлыст, резко взобрался на лошадь, и, потягивая поводья, направил животное к дилижансу. Широкощекий задумчиво глядел на север, размышляя. Заметив в небе стервятника, покачал головой, затем несколько раз шарканул по пыльной земле, взбивая пыль. Он волновался и нервничал. Пришлось разрезать путы, сковывающие незнакомца. К удивлению красношеей птицы бандит отвязал от седла шерстяное одеяло и раскатал его над незнакомцем, укрыв в прохладном мраке. Сверху полил ткань водой, а саму флягу с остатками влаги, сунул блондину под голову. Стервятнику это не понравилось, и он перевел острый взгляд хищных желтоватых глаз на странную человеческую конструкцию. Оттащив мертвого коня в сторону, люди принялись осматривать оси дилижанса. Они ругались и злобно пинали повозку. Вновь подошедший к ним, широколицый бандит распорядился, чтобы бросили эту затею. Нужно было возвращаться в город. Осведомился, все ли взяли, ничего ли не пропустили? Проверив содержимое седельных сумок, широкощекий прощупал карманы и перчатки трупов. Пока четверо приподнимали повозку, пятый кое-как вытащил из-под нее смятого тяжестью дилижанса кучера. Судя по тому, каким бесформенным мешком он был, целых костей у него не осталось. У возничего нашли несколько монет, пачку сине-белых банкнот и магические кристаллы, после оттащили его труп к остальным, предлагая стервятнику выбор: люди или животное. Хищник выбрал коня – в нем больше мяса. И спикировав к земле, вывернул массивные крылья и, выставив вперед когти, плюхнулся на песчаную почву. Выжидал своей очереди.
Благословенный Горма сохранил цветок. Тело блондина изнывало от застарелой боли, одежда прилипла к отрытым рубцам свернувшейся кровью. Корочка трескалась, разнося по организму тупые кратковременные уколы. Кости ломились, а затуманенная голова стонала. Незнакомец откинул одеяло. Запястья саднили, все еще ощущая тугостянутую на них веревку. Треклятое солнце снова принялось выжигать глаза, однако лившийся с горизонта красновато-желтый свет под рыжевато-черными бровями облаков был не так жесток, как в знойный полдень. И с северо-востока с темной стороны небесного купола тянуло уже ночной прохладой. На камнях начала появляться вечерняя изморось, земля леденела. Блондин размял шейные позвонки, поморщившись. Что-то хрустнуло, но этот хруст казался милым и успокаивающим. Отогнав руками нескольких неугомонных мух, всадник заметил этот чудесный фиолетово-красный в лучах закатного солнца бутон прострела. Засмотревшись на него, блондин пришел к выводу, что он, также как цветок, тянется к презрительному солнцу, обретаясь в неспокойной и беспощадной пустыне. И как цветок он был один. Незнакомец сорвал его и положил в карман разобранной рубашки.
Рядом фыркнул конь. Утерев щеку от застывшей слюны, блондин увидел бурого скакуна с белым пятном. Тот вертел головой, развевая длинную гриву. Набегавшись, конь устал и проголодался. Так как он никогда не был свободен и не мог позаботиться о себе сам, поэтому решил, что будет лучше, если вернется к хозяину. И теперь он стоял и покорно ждал пробуждения человека. Блондин хлебнул воды, затем попытался встать. В спине что-то надломилось или растянулось, или наоборот стянулось, и ради простого и обычного движения приходилось терпеть острую, пронзительную боль, адскую боль. Конь, заметив это, подошел и дернулся, сбрасывая поводья. Те повисли около широкой мощной грудины жеребца.
— Ну, спасибо, Умник, — процедил блондин.
Он потянулся к ремням, схватился руками, обмотал вокруг запястий, но подняться на ноги не сумел. Конь его напрягал шею, старясь помочь хозяину. Однако поняв, что так человеку не взобраться в седло, Умник опустился на колени, а затем и вовсе лег на бок, закинул голову так, чтобы видеть наездника. Блондин пропустил одеяло под ногами, и за его концы подтянул их ближе. Расположившись вдоль конского хребта, незнакомец положил одну ногу на седло. Затем прижался к луке и хлопнул по шее Умника. Тот начал медленно вставать, борясь с инстинктами. После нескольких неудачных попыток, блондин все-таки оказался в седле, а конь его – на прямых ногах. До заката оставалось около двух с половиной часов.
Всадник объехал раскуроченный дилижанс. Рядом с ним топталась измученная и перепуганная кобылка, даже близость красивого, плотного и высокого (в три локтя и два пальца сверху) жеребца – Умника – не придавало ей уверенности и спокойствия. Взглянул на объеденные грифами трупы, от обезглавленного коня остались лишь раскиданные полукругом белые кости. Незнакомец сухо улыбнулся: повезло, что остался жив. Он вспомнил узколицего вожака банды, который забрал его магические кристаллы. Перевязав поводья кобылы к своему седлу, блондин направил Умника в Рор-Сайлит. Тот, памятуя о ногах хозяина, шел медленно и аккуратно, хотя сивая девочка и норовила вырваться и сбежать.
Город встретил всадника вечерним шумом. Женщины блуждали от дома к дому, вытаскивая с веранд и гостей своих подвыпивших мужей. Некоторые возвращались с вечерней службы. Молоденький священник в очках, раздавал приветы и заигрывал с юницами в пышных юбках и в соломенных шляпках с цветными лентами. Те вежливо улыбались, смущенно краснели, а затем догоняли матушек, оставляя священнослужителя в одиночестве. Когда церковь Гормы опустела, монашек хлопнул в ладоши и зашагал в маленький домик за колокольней. Одиночки наблюдали за блондином, раскачиваясь на скамьях. Люди шерифа подозрительно глазели, облокотившись на иссохшую жердь коновязи и приподнимая большим пальцем полы шляп. У шипящего прибоя люди убирали последние товары, перекатывали бочки на склад и убирали лодки и снасти. От реки, расположившейся справа от города, возвращалась парочка широких дородных женщин в окружении малышни. В руках они несли корзины с влажным, чистым бельем.
Блондин свернул на главную улицу, тянущуюся вдоль морского берега. От воды дуло солью и рыбой. В кабаре играла музыка, в окнах виднелись веселые мужчины, на сцене отплясывали полуголые девицы. Из магазинчика прогоняли волосогривых, хозяин вопил, чтобы больше не приходили, раз денег нет. И добавил: «Пшли вон, обезьяны!». За всадником начали скапливаться любопытные жители. Расталкивая их, бежал рыжеватый юнец, еще днем хлеставший незнакомца.
Всадник остановил Умника у салуна «Двухголовый Горма» и стал ждать, намотав поводья на луку седла. Юнец влетел в здание, из которого на улицу лился теплый свет. Вскоре показались вожак и широколицый. Они вышли на веранду и оперлись о деревянные колонны, поддерживающие балкон второго этажа.
— К сожалению, это была вынужденная мера. Без обид, незнакомец.
— Смею огорчить, но подобное сложно забыть, не имея кристаллов и некоторой компенсации. К тому же я говорил юнцу, не хлестать меня по пояснице, теперь мне нужно лечение. Думаю, это стоит отсутствия памяти.
— Я же предлагал прикончить эту скотину!
— К сожалению, этот незнакомец ничего еще не сделал, а наказание получил. А пока шериф здесь я, то не могу смириться с подобной несправедливостью. Как видишь, незнакомец, твоя правда померкла.
— Солнце тоже.
— Оно завтра взойдет снова, а твоя правда более резать глаза не будет, потому что она не была правдой, к сожалению.
Незнакомца расположили в одной из тесных комнат отеля, примыкающего к салуну. Узколицый шериф договорился с владельцем, чтобы не вписывал имя блондина в гостевую книгу. Этот вопрос он с ним еще обсудит. Девушки из кабаре, закончившие к ночи работать, принялись за плату ухаживать за незнакомцем. Новый мужчина в городе приглянулся им, к тому же он был единственным человеком с золотыми кудрями на добрую сотню миль вокруг. Имел блондин при себе и нечто иное, что нравилось девушкам, стройную крепкую фигуру, красивые руки и лицо, совершенно не обезображенное, а даже мягкое и светлое. Такого лица никто из них не видел со сцены. Не было в незнакомце похоти, а его исполосованная спина вызывала в женщинах жалость, пробуждая материнские инстинкты. И они заботливо смачивали тряпочки и осторожно прикладывали к рубцам. Когда мужчина со свистом вдыхал воздух через сжатые зубы, девушки любопытно наклонялись, иногда спрашивали, не больно ли ему, не хочется ли ему выпивки или, может, он желает, чтобы они были более аккуратны. Блондин улыбался, прикосновение нежных, мягких рук, успокаивали лучше ласковых слов, лившихся с красивых и игривых губ.
Он лежал перебинтованный на постели и засыпал под бестолковые смешки девушек. Утром, когда проснулся, у кровати тихо посапывала длинноволосая девушка со шрамом на носу. Она была похожа на череп с натянутой на него перламутровой кожей. Оголенные руки с бахромой из волос, заплетенных в короткие косички, покоились на коленях, укрытых в несколько слов юбок оттенков зеленого – любимого цвета аборигенов. Солнце впихивалось сквозь грязное окно и озаряло густые коричнево-изумрудные локоны, исходящие от высокого лба девушки и узкой полоской, шириной в ладонь, тянущиеся назад; а на шее эта полоса разделялась на три: две уходили по рукам и одна шла дальше по позвоночнику до крестца. За эту особенность их организма этот народ был прозван волосогривыми. Вечером блондин ее не видел, однако эту девушку, как чью-то рабыню, оставили следить за гостем, видимо, он кому-то полюбился. Спина болела меньше, однако ноги по-прежнему не слушались, хотя задвигались пальцы; иногда получалось повернуть ступню. А еще он ощутил мягкую поверхность одеяла тонкой пряжи. Эта новость улучшила настроение.
— Эй, — позвал незнакомец девушку.
Та испуганно дернулась, а затем рванула к двери, что-то залепетав на родном языке. Вскоре появился шериф. На его узком лице зияла та же ехидная улыбка. Войдя в комнату, он бросил шляпу на небольшой столик у зеркала, потом прошел вперед, развернул стул спинкой к кровати и оседлал его.
— Как самочувствие, незнакомец, девицы не утомили тебя? К сожалению, они могут.
— Смею огорчить, одной не хватило. Она только что убежала.
— Язык по-прежнему остр. Но обезьяне ты понравился, к сожалению.
— Я многим нравлюсь.
— Видишь ли, у них такой обычай, если кто-то одной из них понравился, они могут убить кого угодно, только бы он был рядом. Когда я говорю «кого угодно», это значит, они могут убить и возлюбленного, отрезать голову и засушить. Повесят ее на пояс и будут носить с собой. И никто в их племени не скажет, что она не замужем, ведь у нее есть твоя голова. Но эта обезьянка порченная, — шериф ткнул пальцем в нос: в то место, где у девушки был шрам. — Тебе может повезти, к сожалению.
— Мне повезет, если я встану, и у меня в кармане будет по сотне за каждый удар. А кристаллы снова окажутся в перчатках, чтобы эти деньги сохранить.
— Вот встанешь и зайдешь ко мне за кристаллами. К сожалению, с ними ты опасен, магик. А пока отдыхай.
— Встану и зайду, — серьезно произнес блондин.
— К сожалению, да, — улыбнулся шериф.
День прошел спокойно, если не считать одной веселой толстушки, которая принесла хлеба, сыра и бутылку кислого вина. Наблюдая за тем, как блондин перекусывал, она рассказывала о том, что его появление взбудоражило город. Мужчины были заворожены жеребцом, а женщины наездником, и что даже она не устояла и решила навестить новое лицо в городе. Расползались слухи, будто он хотел остановить бандитов, укравших золото, но его, по случайности, избили люди шерифа. Успокоила: Умника оставили в конюшне, омыли его и накормили. Ее подруга сейчас отстирывает кровь, пот и пыль с его одежды, потом будет штопать. Эту повинность она выиграла в карты. Играть они начали еще вечером, поэтому многие даже не ложились спать. Когда незнакомец сказал, что они могут подремать утром, толстушка рассмеялась:
— Какой может быть сон, если есть вероятность украсть у какой-нибудь соперницы дело, и подкрасться к вам, господин незнакомец. Женщины по страшнее войны будут, прямо вам говорю… О, позвольте я стряхну крошки.
С этой последней фразой на устах, она потянулась через кровать, и, замахав руками, не удержалась и рухнула, утопив блондина в складках тела. Он же пожаловался, что хочет отлить. Закраснев, она расхохоталась, а после слезла с незнакомца и подставила кувшин... Затем подошла к зеркалу, чтобы поправить прическу и шнуровку на рубашке. В это время зашла ее подруга с одеждой – судя по комплекции, дамы были теми самыми, что вечером собирали у реки ребятню. Одежда полетела в блондина. Женщины сцепились словами и ушли. Ругань их была слышна еще минуты три.
Затем зашел гробовщик. Он поинтересовался, не отойдет ли незнакомец в мир иной, и не требуется ли ему гроб, чтобы он расплатился с ним наперед. Заходили прочие люди, вроде кожевенников, кузнецов, вчерашних девушек из кабаре. Был и широколицый, он извинялся за юнца, и вновь сравнил со скотиной. Заходил священник, спрашивал, не пожертвует ли он на ремонт церкви Гормы. В полдень ему сделали перевязку и снова обмыли раны и намазали их какой-то едкопахнущей дрянью. Впрочем, незнакомцу было наплевать, главное, что жжение и боль почти сразу прошли.
К вечеру блондин уже ходил по комнате, но лишь заслышав на лестнице или в коридоре шаги, возвращался в постель. Еще он узнал, что волосогривые украли две лошади и ящик крепкой настойки. В погоню было снаряжено все мужское население, но догнать воров в Соленой роще они не смогли, поэтому вернулись злые и бесполезно усталые. Сейчас они напиваются в салуне. С севера пришел корабль с грузом древесины, пеньки, бумаги и железа. К ночи в комнате появилась та девушка в зеленых юбках и со шрамом на носу. Она молчала, это смущало незнакомца, даже раздражало.
— Зачем ты сидишь здесь? — спросил он, не выдержав.
— Хочу и сижу, — ответила она, подняв миндалевидные зеленые глаза.
— А почему? — блондин вытащил из-под подушки цветок прострела и протянул девушке.
— Ты пострадал из-за меня. Тебя такой ответ устроит? — ответила она, принимая подарок.
— Смею огорчить, но я не вижу в этом логики. Ты здесь, я был в пустыне, поэтому…
— Обязательно волку видеть владельца капкана?
Блондин не ответил. Для него стало все очевидно, словно полуденное солнце, зияющие в вышине. Он спокойно встал и оделся. Теперь у него было дело к шерифу. За ним следили, когда незнакомец выходил из отеля, когда проходил мимо салуна, когда миновал кабаре, корраль. Он прошел до конца главной улицы и на секунду остановился у небольшого продолговатого здания: наполовину каменного, наполовину деревянного. В офисе шерифа горела керосиновая лампа.
— Я встал и пришел, как и говорил, — начал с порога блондин и, не спрашивая разрешения, уселся на стул в углу, рядом со шкафчиком.
— К сожалению, да.
Узколицый шериф, убрал пятки со стола, и подался вперед.
— Кристаллы… шериф.
— В шкафчике, что рядом с тобой.
Блондин открыл его и осмотрел аккуратно разложенные парами десятка три магических кристаллов. Двинув уголком рта, незнакомец взял лампу со стола и вернулся к шкафчику. По световым бликам на гранях нашел свои; и вдел их в пазы на перчатках, закрепив специальным шнурком. Поставил лампу на стол так, чтобы тень от шкафчика заслоняла угол. И вернулся на стул.
— Я не доверяю педантам. Был у меня один компаньон, тоже был педантом. Мы с ним болтались по стране лет пять, а потом он ушел на эту дурацкую войну. Вот после этого я и ненавижу педантов, мне кажется, что они готовы предать каждого.
— А ты посмотри на меня. Я торчал здесь три года. И за каждый месяц ты получил по спине.
— Я погляжу, ты и без меня устроил свои дела, — за окном мелькнула тень. — Кому так хочет отомстить юнец? Года три назад кто-то убил его отца, незадолго до твоего приезда, так? А тебе всегда нравились рыжие красотки. Какое у тебя сейчас имя? Какое-нибудь цветочное, вроде Лаллин или Терраль. А ее как зовут? Дэймьси? Добрые люди с цветочными именами…
— Многое изменилось. Я изменился! Я – шериф!
— Тпру. Смею огорчить, я не видел ни одного человека, который бы изменился за три года. И могу это подтвердить, ведь теперь я знаю правду, и знаю, что и в пустыне был прав, а твоя «светлая» правда намного темнее моих волос.
— Чего ты хочешь, Ранмард ‘уор Лан?
— Золото, Банри дуор Миттридан, золото. Видишь ли, оно, как и правда, как и солнце, режет всем глаза. И каждый хочет его получить. А ты, я знаю, получил его. Теперь хочу, чтобы ты со мной поделился.
Дверь отворилась, и вошел широкощекий. Он нервничал.
— А вот и наш недоверчивый Нобби. В салуне золота нет. И Банри знает, почему.
— Скотский выблюдок!
— Тише, тише, — проговорил блондин. — Я же говорил тебе, Банри, люди не меняются. И ты не изменился. Твой педантичный план растворился, как пылевое облако.
— Веди нас, Вёллит, ты, скотина!
— Фиалка, я так и знал, что имя цветочное… — победно улыбнулся блондин.
Оседлав лошадей, они двинулись в Соленую рощу, что находилась за рекой, к востоку от Рор-Сайтит. Умник пофыркивал, чуя других лошадей, но подчинялся Ранмарду. Блондин его слегка похлопывал по шее, безмолвно говоря, что сам знает об этом.
Роща представляла собой колонный зал из тонких ровных берез, действительно чем-то напоминающих солевые столбы в гористых пустынях. Деревья смыкались кронами, изредка пропуская тоненькие лунные стрелы. Подлесок состоял из густой травы, редеющей к берегу. Близ родников, питавших реку, земля была мягче, ее покрывал слой пружинистого мха. Лошади ступали тихо. У пригорка валялись несколько поваленных деревьев, выбеленных солью. Вблизи даже неопытному глазу становилось понятно, что стволы были принесены с морского берега, но издали все казалось естественным, тому способствовали грязевые замазки и желтовато-красный мох. Тянуло волчьей шерстью и мочой. Спешившись, Банри принялся убирать сухие стволины. Под пригорком оказалась нора, замаскированная толчеей свисающих узких и гибких корней. Вынув факел, шериф зажег его, затемнив рощу, и осветив в ней небольшой островок, который отлично можно было увидеть с четверть мили отсюда.
— Мы же вчера здесь проезжали! — зашипел широколицый.
— К сожалению, да.
— Лезь, Банри, доставай золото. Мне не хочется оказаться в волчьем капкане.
Блондин, откинув пончо на плечо, прилег на почти отвесном склоне пригорка, чуть выше норы. Так его спина была защищена, а он мог наблюдать, что творилось перед ним и с флангов. Широкощекий стоял на коленях и поглядывал то на Ранмарда, то в нору. Блондин заметил промелькнувшую тень, но никому об этом не сказал, лишь ехидно улыбнулся. Кто бы это ни был, он шел тихо, по мху.
Из-за деревьев пронеслась желтоватая молния, она закрутилась, образовав петлю и обхватила голову широколицего. Рощу разорвал сухой, но громкий хлопок. Мужчину перевернуло на спину. На его шее образовался глубокий ожог, от которого потянуло жареным мясом. Ранмард наполнил руки магией. Небольшое облачко зеленого света обвило его кисти.
— Одно движение, весельчак, и ты покойник.
К пригорку подошел рыжеватый юнец. Блондин улыбнулся. В зеленоватом свете, исходящим снизу, его улыбка особенно казалась страшной, даже дьявольской. Из норы показался шериф, привлеченный боевой магией.
— Я спас тебя от разбойников, шериф. Ты и мама будете мной гордиться.
— Сынок, — обратился к нему Ранмард, продолжая ехидно улыбаться. — Я же говорил, тебе нужно подрасти.
— Заткнись, бандит! Ты в порядке, отец.
— Отец!.. — протянул блондин.
— Что ты за человек такой, Ранмард?
— Тот, что сейчас скажет юнцу, кто убил его настоящего отца, Банри – любитель рыжих шлюх.
— Я не верю ему, шериф. Это не правда!
— Правда режет глаза, солнце режет глаза, золото режет глаза… Смею огорчить, сынок, но это правда. Банри, ты ведь скажешь ему?
— Будь ты проклят, Ранмард ‘уор Лан!... К сожалению, да.
— Ублюдок! Грязная тварь! Как ты смел! Как ты смел лапать мою мать, зная… зная… зная…
Ранмард резко хлопнул в ладоши и тут же расцепил их, чуть поднимая руки. С кистей сорвалась ядовито-зеленая нить, собранная во нечто похожее не улыбку. Она обвила юнца и перекрутилась вокруг его тела. Березы затряслись от взрыва, с них начали падать вялые листья, словно внезапно наступила осень. В плоти мальчишка образовались глубокие рубцы, доходящие до кости; выжженные магией шрамы опоясывали тело и с каждой секундой увеличивались. Юнец упал сначала на колени, а потом повалился ничком на землю. Банри с гневом на узком лице повернулся к блондину и занес, вспыхнувшие фиолетовым сиянием руки, но в этот момент в его бедро вонзился широкий арбалетный болт. Шериф согнулся от боли и зажал ладонями рану, с торчащей из нее оперенной деревяшкой.
— Я подумал, что люди захотят вновь услышать твою ложь. Кто им еще расскажет, что я здесь ни при чем: и это все совершили волосогривые. Ведь так все и было?
— К сожалению, да.
— И, как говоришь, тебя зовут, шериф?
— Одного не понял, незнакомец, кто?..
Ранмард потрогал пальцем нос, и произнес:
— У них традиция, девушка сделает все, только бы ее любимый был рядом.
— Какая же ты скотина!
— Смею огорчить, но – да, это правда, — улыбнулся человек в пончо.
Лунные горы встретили блондина разреженной прохладой и беснующимся в тени ветром. Однако утро медленно переходило в полдень, и на базальтовом утесе вскоре должно было показаться треклятое солнце. Ранмард хлопнул рукой по седельной сумке. Умник весело заржал, разделяя радость хозяина.
— Я не поблагодарила за подарок, — сказала зеленоглазая Моунлу – Бутон Прострела.
Дени де Сен-Дени
28-10-2009, 17:42
На первые абзацы из Пробы пера...
Имя ему Святость
(Ogier-Holgar-Олег-Святой, сканд.)
Едва ощущая собственное тело, Ожье ожесточенно продирался сквозь упругие, хлеставшие словно розги, ветви орешника. Бежать… Бежать прочь, стряхнуть с себя это дьявольское наваждение, и силой животворящей молитвы излечить собственный разум. Мальчик споткнулся о корень векового дерева и распластался на земле, уткнувшись залитым слезами лицом в мягкий настил из палых листьев. С минуту он лежал, не шевелясь, и лишь тощие дрожащие лопатки, поднимавшиеся под холщовой рубахой, выдавали в нем признак жизни.
— Отступись, Сатана, — сбивчиво прошептал Ожье. — Изыди…
Он с трудом поднялся и сел на колени, сбивчиво бормоча молитву, единственную, которую помнил. Но священные слова не приносили облегчения. Колючая тревога и панический страх волнами заливали худое мальчишеское тело, отдавая глухими ударами в затылок.
«Бежать, — болезненно вздохнув, подумал Ожье. — Бежать до ближайшей церкви. Божественная благодать исцелит от дьявольской напасти».
Мальчик порывисто поднялся, сделал несколько шагов и остановился, опасливо прижимая дрожащие руки к груди. Шершавая рубаха коснулась липкого, потного тела. Ожье замер. Из нутра его вырывался крик, но страх подавил звуки, и истошный вопль остался немым. «Потерял! — пронзила мальчика мысль. — Где он?! Где!».
Ожье начал судорожно оглядываться в поисках крестика. Осколки лунного света медленно перемещались по подлеску, создавая иллюзию извивающихся змей. И мальчику казалось, что они, разинув пасти, приближаются к нему, к беззащитному, одинокому и потерянному существу; готовятся вонзить в плоть ядовитые зубы и поглотить его молодую, неокрепшую душу, наполнить ее греховным ядом мракобесия. Он видел их иссиня-черные глаза, полные безграничной ненависти, словно в них отражалось адово пламя, покрытое толстым слоем искрящегося льда. Мальчик не знал, шипят это змеи или шелестит на ночном ветру листва.
«Бог не спасет… Я обречен!» — взвыл Ожье. По грязным, израненным ветвями щекам вновь потекли слезы, выжигая в сознании образ дня памяти Иоанна V-го.
Он с братьями и сестрами догонял отцовскую однокольную повозку с высокими копылами; из щелей и бортов крыльями спадали обмолоченные снопы льна. Раскачиваясь, повозка двигалась по отаве зеленой, свежей и мягкой. Ожье вспомнил, как катался на лугу, перекидывая через себя сестренку. А та, приземлившись, довольная, улыбалась и просила снова ее подбросить в воздух. На теплом ветре дети радовались безнаказанности. Им и требовалось, кувыркаться, играть, иногда кидать в повозку снопы, как попадет. На жердях, поддерживающих стога, восседали ястребы, подозрительно выглядывая в мышей. И предгрозовой зной вытягивал сладкие и родные полевые ароматы из природы.
Небо потемнело, и безмятежная детская радость приутихла. Посыпались бусины дождевых капель. Ребятня, натянула рубахи на голову и поспешила к отцу. Один Ожье задержался. Он осматривал луг любопытными и страждущими глазами.
— Не стой под дождем, промокнешь, — заботливо обратилась к нему красивая женщина с копной золотистых волос.
Ее белое платье, казалось, не промокало, лишь голубая накидка, наброшенная на голову, покрывалась темными влажными пятнами. Женщина миловидно и по-доброму улыбалась, словно мать, смотрящая на малыша в люльке. Ожье охватили неописуемая легкость и блаженство. Мальчик готов был выполнить все, чего бы эта женщина ни пожелала.
— Промокнешь ведь, мальчик, беги под навес, — сказала она.
Ожье навсегда запомнил эти большие и любящие глаза, полные теплого синего цвета. И мальчик побежал вдогонку за братьями и сестрами. Дождь хлестал по лицу, но Ожье радовался так, что и разразись сейчас гром, начнись пожар, он и не заметил бы этого. Мальчик был самым счастливым человеком на свете.
Омрачило тот день лишь то, что более никто не видел эту женщину. Все говорили: он постоял и побежал, и никого рядом с ним они не видели. Вечером прошла по округе страшная гроза. Небо вскипало и злилось. По земле катились волны драконова рева.
И этот кожистокрылый змей нагонял его в темном лесу. «Но как без крестика?!» — вопила душа мальчика. Среди деревьев слышались глухие удары и тяжелый, жуткий храп лошади. Скрип кожаных ремней заглушал хрустящее нытье ветвей. Наконец, в нескольких шагах на сиво-чалом коне показался всадник в глубоком капюшоне. Животное остановилось и забило копытом, высекая морозные искры.
«Боже всемогущий, не оставь меня днесь…»
— Не бойся мальчик.
Ожье почувствовал теплые руки, что легли на его трясущиеся плечи. От ладоней исходило спокойствие, безмерное и плавное. Мальчик несмело обернулся; перед ним оказалась та прелестная женщина с ласковыми синими глазами. Он чуть приоткрыл рот, чтобы поблагодарить, но ни звука не смог издать. Лишь почувствовал прикосновение ее нежных пальцев на губах.
— Возьми его, мальчик.
Женщина повесила ему на шею небольшой деревянный крестик: его собственный крестик.
— Беги, — тем же теплым голосом посоветовала женщина. — И не бойся, мальчик, Господь с тобой.
И мальчик побежал к церкви. Воодушевленный, он едва ощущал собственное тело. В руке он зажимал крестик.